Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
Апрель выдался чудесный — ровно как в книгах пишут. Когда мы сидели в карауле, жаворонки, поднимавшиеся с пением в мягких, молочно-зеленых холмах, иногда равнялись в полете с нашими окошками. Айму выбрали апрельской королевой; она после того носила весенний королевский венок несколько дней, до полного увядания, распевая свои «Эйя, эйя» до полного изнеможения, под любую работу. Аймерик в свободное от дежурства время подрался с надоевшим ей парнем-поклонником с соседней улицы, бывшим апрельским королем, который взял моду подстерегать нашу девицу на пути в катарскую ее школу. Один синяк «королю» поставила сама Айма, второй достался от Аймерика. Никто не был ей нужен, кроме дона Пейре, а дон Пейре делался все ближе, с каждым весенним днем приближалась победоносная радость, последняя битва, «последний раз платим за все», скоро они придут. В общем, такая весна, такая радость. Если бы не война. Если бы не война.
Монфор тоже не пропустил приход весны, самое подходящее время для начала военных действий. Тако же отлично знал он,
Обученный оруженосец стоило несколько дороже, чем парень, с которым еще возиться надобно, всему учить, или простак вроде Жака. Жак, конечно же, тоже оказался среди ополченцев — в пехоте, среди самых простых людей, дело которых — кидать в ров фашины и катить к стенам осадные башни; меня же поставили к лучникам. Добрый мэтр Бернар дал мне немного денег вперед, в счет будущего жалованья, чтобы я мог обзавестись новым доспешком и каким-никаким оружием. Не так уж много в Тулузе было бойцов — это вам не рыцарство Фуа или вассалы графа Раймона, а муниципальная «милиция», набиравшаяся в помощь графским войскам среди сыновей ремесленников и купцов, а ведь кто-то должен еще и работать… Тех, кто вовсе уж ни на что не годился, но имел вволю желания драться и никакого крова над головой, приставляли к подвижному, небогатому обозу отрядов, носившихся по пыльным дорогам Лангедока туда-сюда под адски горячим солнцем, то по следам Монфора, то от него. Я в этих походах стал мало отличим от провансальцев — разве что светлый волосами. Но такие тут тоже случались, зато загорел я как надо и уже больше не облезал, и сгладились белые пятна вокруг глаз и за ушами: загар стал ровным. Акцент мой мало-помалу тоже пропал, а руками размахивать под разговор получалось само собой.
Со мною наконец случилось то, чего я так давно ждал и желал для военной жизни — я привык к виду мертвецов. Оказывается, для этого требовалось одно — как можно более устать. Причем устать не телом — такого добра мне хватало еще во франкском войске, после каждого штурма я на ногах не стоял, даже моргать сил не хватало; нет, утомиться душою, так, чтобы все дни переходов и воен слились в один нескончаемый, жаркий, пыльный, вшивый день, когда есть жажда, пыль от шагающих ног, пот, пот, пыль, пыль… У меня теперь всегда болели пальцы, изодранные спускаемой до бесконечности тетивой; я сомневался даже, что смогу когда-нибудь пользоваться пером. Болела также и нога — та самая, раненая копьем; от долгой ходьбы она начинала ныть, и могла так делать сутками, так что в конце концов я привык и к этой боли. Не знаю, скольких человек я убил — лучник лишен подобного знания; до штурма же, когда всякий лучник превращается в мечника, дело редко доходило. Спал я без снов, часто не успевая даже помолиться на ночь. Пару раз мне снились страннейшие, новые для меня вещи — плотская любовь, да такая скверная, что не мешало бы исповедаться в каждом из таких снов. А в остальное время — ничего, и все эта боль, пролезшая внутрь моих костей и заключенная как бы внутри их, и я томился, удерживая ее, и… мог удержать. А трупы — что, трупы — милейшие парни, они уже не опасны, они уже никто, они — просто земля,
Мне-то под Пюжолем тоже нелегко пришлось. Сперва мы, лучники, прикрывали тех, кто забрасывал ров фашинником, а потом пришлось всем бежать делать подкопы, и тогда-то, когда я прилаживал брус в пролом стены, меня сверху обварили кипятком. Хорошо, что только на руки попало; моему соседу обварило башку, и он долго катался по земле, дымясь волосами. Один глаз ему повредили — так, что он на всю жизнь кривой остался. А я всего-то на несколько дней потерял способность стрелять, а так руки быстро зажили, все-таки не кипящая смола, слава Богу.
Под Пюжолем со мной случилось кое-что похуже обваренных рук. Я уж думал, что вырос. И не чаял, что меня можно трупом напугать. А вот напугался-таки, до того напугался, что этот Пьер де Сесси мне потом даже снился. Всякому бы приснилось, увидь он, как живого человека у него на глазах разрывают на куски! Толпа тащит тебя, ничего не понимающего, и ты перед самым своим лицом видишь черную дыру беззвучно орущего рта, торчащие из-под рвущейся плоти белые кости… Сталь, еще сталь, я ору, под ногами что-то хрустит (отрубленная кисть руки), кто-то впивается в голую человеческую шею зубами и сплевывает куски мяса, какое-то время все оно еще шевелится, оседая и проседая, и вот люди, наши люди, ополченцы, мало-помалу делаются опять похожи на людей, у них появляются лица. Красная каша под ногами — это рыцарь Пьер де Сесси, может быть, один из тех, с кем я когда-то делил дом в городе Каркассон. Все тяжело дышат, забрызганы кровью, я тоже в крови, кого-то тут же тошнит, лица блестят от пота… Я обвожу их глазами — мне хочется орать, причем не от страха — от дурноты; я понимаю с огромным трудом, чувствуя, как желудок подступает к горлу, что гарнизон, сдавшийся на милость, франкский гарнизон города Пюжоль, которому обещано было сохранить жизнь — мертв, все убиты, только что их порвали в клочья — мы, ополченцы из города Тулузы… А тесный смертельный круг раскрывается, растягивается в линию, разворачиваясь живой змеей в сторону замка, разверзшего ворота выше по склону. Гарнизон был растерзан на выходе из замка, уже пропущенный рыцарями, не смог миновать ополченцев, и я вижу лицо однорукого человека без шлема, стоящего рядом: рот человека в крови.
К нам бежит, крича, невысокий старик, и я не сразу узнаю его, потому что мир еще не успел встать на место. Он превращается в графа Раймона внезапно, как от вспышки молнии, и я мычу от страха, что солнце свело меня с ума. Граф Раймон останавливается, стиснув кулаки; лицо его, яростное и смятенное, кажется внезапно очень старым. Он наотмашь бьет по бородатой морде первого попавшегося, кто стоит рядом, и орет, срываясь на хрип:
— Сволочи! Дерьмо! Сволочи, какого черта!! Я же им клялся!! Твари кровавые!! Безоружных?! Пленников?!
Битый отшатывается, зажимая брызнувший кровью нос; все часто дышат и дико глядят друг на друга. Многие забрызганы кровью… шестьдесят рыцарей, безоружных, вышедших на милость победителя, шестьдесят, почти все — порублены чем попало, разодраны на части, не прошли от замка и сотни шагов. Граф Раймон оскользается в крови, под ногами хрустит кольчуга, он снова наугад бьет по нескольким ополченским лицам, бессмысленным и не отошедшим еще от кровавой эйфории, и открыто плачет. Я понимаю, что упал бы, было б куда падать — но справа от меня однорукий, а слева навалился еще кто-то, и я стою, глядя тупым взглядом, как беснуется и плачет мой сеньор, мой отец.
— Вы… хоть понимаете, что сделали? Суки! Вы меня предателем сделали! Вы… вот ты… что встал? Мясник!!
Он опять делает движение, чтобы сгрести кого-то за грудки — кого-то очень близко от меня. И не встречает никакого сопротивления. Какое там сопротивление. Его карие глаза сейчас — черные, с налитыми кровью белками; он скрипит зубами, плюет мне под ноги, бессильно машет рукой. Графа подхватывают подоспевшие сзади рыцари, сразу трое.
— Мессен, пойдемте, чего уж теперь…
— Не удержались мужички, не вешать же их за такое дело.
— Пойдемте, мессен. Замок наш, это главное…
— А франки поганые, — яростный рыцарский плевок закипел на теплом еще, растерзанном трупе, — заслужили такую смерть, ей-Богу, заслужили!
— Да черт бы с ними, с франками, — рычит тот, что постарше, — мы могли этих сволочей на наших обменять! На наших обменять у Монфора, Вален, тупая вы тварь! А теперь…
Граф Раймон оглядывает нас плачущими глазами, почти слепыми, но яростными. Он плачет от ярости. Глаза его задерживаются на моем лице, не видя, не узнавая. Это не я, мессен! Я… ничего не делал… Впрочем, руки мои и живот почему-то тоже в крови, должно быть, забрызгало, я не знаю, не знаю.