Рыцарь Бодуэн и его семья
Шрифт:
— Мессир… но почему вы это сделали?
— Не твое дело.
— Почему?..
Я готов был повторять так сотни раз, пока не получу хоть какого ответа. Он — мой дядя — понял и ответил как попало:
— Потому что добрый граф хорошо мне платит.
И еще кое-что сказал он — уже совсем тихо и отчаянно, как могла бы моя матушка на смертном одре, как могла бы прекрасная Бургинь в своем одиноком нищем замке:
— Передавай привет Раймону. Если вдруг встретитесь.
Бодуэн, Бодуэн, Бодуэн. Я понял, что плачу почему-то. Совсем я стал слаб от раны — плакал от любой мелочи, слезы как будто все время стояли в глазах и ждали времени пролиться наружу. Хорошо, что дождь.
— Чем… я могу отблагодарить тебя?
— Ничем. Хотя, может, напишешь грустную песенку, когда меня прикончат. Вряд ли в подобном случае меня ждет много добрых песен. Или героических жест.
Я хотел обнять его; ужасно хотел! Я даже протянул к нему руки — но тот, мучительно скривившись, увернулся от моих объятий
— Валяй, племянничек… Кому сказал?!
И ушел, не оглядываясь. Я не удержался на ногах, так как выпустил палку — и неловко уселся на землю, подвернув больную ногу.
— Еще на нашу голову этот… увечный! — выругался сержант, направляясь ко мне. — Вставай давай, дерьмо собачье. Мы что, тебя на руках должны тащить?
И через плечо — другому франку, связывавшему караван одной длинной веревкой:
— Эх, жалко, что кто-то на него раскошелился. Я бы с удовольствием с него стружку спустил… С предателями, с ними только так и можно.
Отнюдь не отцовскими руками он вздернул меня на ноги за шиворот, я едва успел подобрать свою палку. Излишне говорить, что кольчуги больше у меня не было; наготу прикрывала только нижняя рубашка и кальсоны до колен. Вместо прежних недурных башмаков мне вручили дырявые ботинки из плохой кожи; свои же полусапожки я узнал на ногах одного из наших погонщиков, того, что поменьше ростом. Остальные пленные выглядели не лучше меня. Ясное дело — выкупая, выкупаешь самого человека, а не его одежду; лошадей тоже лишились все. Ах, мой конь, от эн-Гилельма доставшийся; ах, мой меч, полученный от него же…
Зато жив остался. Неимоверным чудом, должно быть, я любимец Господа — жив. По скользким камням площади, под дождем я пошел, сильно хромая и то и дело натягивая отставанием общую веревку — к себе домой. За ворота, к ждущим нас конникам, приведшим с собою нескольких мулов для раненых. Потом — через желтое, выгоревшее и вытоптанное поле многих смертей, меж редкими мокрыми деревьями. Через черное пожарище бывшего пригорода. В Тулузу Аймерика и его семьи, Тулузу графа Раймона, мою Тулузу. У каждого человека, милая моя, должна быть семья. Я знаю: семья — это те, за кого он молится.
Если бы знать, за кого молился перед сном рыцарь Бодуэн…
Что за радость, братья, что за счастье, освобождение близко, к нам едет победоносный король!
Не было таких в Тулузе, кто не говорил бы об этом, не пил бы за это, не ждал бы с нетерпением. Зима выдалась довольно холодная — теплее, конечно, чем у нас в Шампани бывало, но снег иногда выпадал, и ночь приходила так скоро и такая темная, что хотелось плакать от самой темноты. Странно дела обстояли тут, на юге, с ночами: в Шампани темнело медленно, как бы постепенно, а тут тьма накатывала внезапно, почти безо всяких сумерек, и черным полотнищем кутала город так крепко, что если бы не свет окон и не факелы — делалось прямо как в погасшей печи. Хотя зимние звезды стояли в небесах ледяные и яркие, почти слепящие, радости в том было мало. Помогало подогретое вино, которое мы пили в огромных количествах. Аймерик говорил — в горах еще холоднее, там снег лежит до самой весны; вот в Фуа, например, в землях обожаемого графа Раймон-Рожера, вилланы холодными ночами приводят в дом скотину, для тепла, и спят рядом со своими овцами и телками… Холодно было — наш большой дом не прогревался до второго этажа, и мы с Аймериком прижимались друг к другу, кутаясь в шерстяные одеяла. На Америга с ребенком спала по холодному времени на кухне, устроив ложе на скамье около печи. А мэтр Бернар… Он вовсе почти не спал, пропадая без конца в капитуле. Когда же он возвращался, то много пил теплого вина и мало отвечал на вопросы. Он оказался среди тех избранных консулов, что должны заниматься городскими войсками, а у войск дел было немало — Тулузу тревожил то старший Монфор, то младший, то… изменник Бодуэн. Но счастье близко, холод не вечен, к нам едет победоносный король, он примет нас под свою защиту, он разметает врагов, как некогда рубил сарацин под другой, испанской своей Тулузой, под городишком Толоса, бок о бок с нашим почтенным легатом Арнаутом, потому что король Арагонский, спаситель наш — лучший из рыцарей и добрый католик.
Короля Арагонского, эна Пейре, привел с собою граф Раймон. Впрочем, легко сказать «привел»: для нас это были два с половиной месяца безнадежного ожидания, холодные месяцы безо всякой надежды, что-то ответит король? Не откажется ли знаться с отлученными? Не выдаст ли, чтобы отвязаться, очередное увещевательное письмо для Монфора, королевского вассала за Безье и Каркассон — ай-ай, Монфор, нехорошо так притеснять тулузцев! — чтобы Монфор утер этим письмом руки после жирного обеда? Дружба дружбой, родство родством, но ведь всякому известно, как распадаются союзы перед лицом большой войны и напасти. Захочет ли католический сеньор Пейре поддерживать весьма непопулярного графа Тулузского перед Папой супротив такого знаменитого и удачливого крестоносца, как Монфор?.. Даже умнейшие консулы не могли предсказать ответа, даже те, кто лично знался с арагонским королем и составлял жалобную петицию с учетом его рыцарственного и католического
Что за радость, братья, что за счастье — к нам едет король!
Так заявил рыцарь Раймон де Мираваль, заявляясь на кухню поздно вечером, когда все мы кушали при свете всего-то одной свечки, сидя спинами к очагу.
Собственно, прижимаясь спинами к печи сидели мы, отроки и слуги; старшие — включая почтенных гостей, вигуэра Матфре и еще одного чиновника из капитула, судейского — обретались за столом и подавали нам сверху вниз куски хлеба и вяленой рыбы. Мэтр Бернар, покачиваясь от сонной усталости, задавливал свежий зевок, когда появился Раймон с этой вестью.
Первый раз я видел эту нескладную длинную фигуру, с орлиным носом, который на более полном лице смотрелся бы геройски, а в обрамлении жутко исхудавших щек выглядел как клюв старого грифа. А вот мэтр Бернар засветился узнаванием, вскочил навстречу гостю, принимая неслыханного человека — вестника с добрыми вестями — как сына, вернувшегося с войны.
— Так-таки едет? С нашим добрым графом?
— Да, с Аудьярдой, оба живы-здоровы, в доброй дружбе и союзе. На подступах к городу. На Рождество будут здесь.
Длинный плюхнулся на скамью, припал к кувшину вина, предназначавшегося на ужин для всех сразу — все-таки голодные времена, — но его никто не остановил. Пусть пьет, сколько хочет, за такую весть ничего не жалко, ну-ка, Америга, принесите, жена, из кладовки окорок, у нас, помнится, еще оставался один…
— Так то к Рождеству, сударь, последний…
— Пустяки, жена, еще купим, если дон Пейре к нам едет — уж в еде у нас избытка не будет! Неси, неси, а вы, Раймон, рассказывайте тотчас же. Дон Пейре согласился помочь Тулузе? Чем? Войска будут?
— Ах, Иисус-Мария, Слава Богу! — очень по-католически воскликнул эн Матфре, и все остальные его бурно поддержали. — С Монфором-то король встречался? Что, небось забегали франки, когда поняли, какой у нас защитник?
Оказалось, что с Монфором и нарбоннским квази-герцогом Арнаутом Амори король и вправду виделся. И в Рим написал, выхлопотал новый собор во оправдание наших несчастных сеньоров. А сейчас, именно сейчас, пока мы тут сидим на предрождественской холодной кухне за скромной трапезой, дон Пейре в трехдневном переходе от города требует от Монфора сбирать собор, объявлять перемирие, дождаться папского ответа на королевские петиции, и…перестать наконец вредить тулузцам и преследовать их злосчастного, до конца не обвиненного, а посему и никак не оправданного графа!