Рыцарь ночного образа
Шрифт:
— Мои дорогой мальчик.
— Извините, мне нужно выйти в другую комнату. — Я вскочил. — Я подумал, вдруг мой любовник вернулся через черный ход.
— Если он вернулся и не потрудился зайти поцеловать тебя и пожелать спокойной ночи или объяснить свое отсутствие, то может быть, он — ошибка?
— Может, ему стыдно смотреть мне в глаза или неудобно мешать нашему серьезному разговору, и в любом случае я предпочитаю его всем заграничным путешествиям.
— Я помню. Изваян Праксителем или ловко скопирован у мастера его подмастерьем. Я знаю, что говорят люди — похотливый, сладострастный, декадентский, бесстыдный, непристойный, в меня швыряли все эти обвинения, но я продолжаю держаться, а что касается твоего предпочтения, я принимаю его, неохотно, но с пониманием. Вчера я листал свою записную книжку
— Для вас лучше принять это как факт.
— Это неприемлемо.
— Это еще одно ваше неправильное представление, что солипсизм вашей жизни будет содержать в себе солипсизм вашей смерти, и если вы, когда я вернусь, еще не покинете эту комнату, я постараюсь вызвать «скорую помощь», чтобы отвезти вас в Белвью.
Я был уже на ногах, но еще не двигался, и по какой-то причине — не знаю, по какой, или предпочитаю не знать — я весь дрожал, как будто сильный электрический ток бежал по моим нервам, да, он равнялся по силе ЭШТ на острове на Ист-ривер.
А потом фантазия победила. Я не поворачивал головы, чтобы взглянуть на него, но моя голова сама повернулась, и мои глаза повернулись — так, что я увидел улыбающегося старика, мудро улыбающегося мне очень строго ребенка.
Он кивнул мне, затем повернулся снова лицом к BON AMI и начал писать что-то на листке гостиничной бумаги, и, по-моему, даже не заметил, когда я вернулся через щель в перегородке моего прямоугольника, как будто на самом деле существовали какие-то другие обитаемые комнаты на этом складе, где мог бы ждать Чарли.
Подозреваю, что когда я перечту все это, я вычеркну весь кусок о бездомном, приходящем в гости к бездомному…
*
Как странно обнаружить себя здесь, наверху, в этот неопределенный час, на крыше заброшенного склада, шестью пустыми этажами выше того маленького импровизированного убежища, что я занимал с невероятным чувством безопасности, сохранившимся вопреки всему в течение пятнадцати лет и двух романов. Я не использую восклицательных каков, мне они кажутся наиболее ненужными знаками препинания, до них автор может снисходить, только если пишет для тупых актеров и актрис — вроде того несчастного драматурга, которого я встретил перед театром «Трак и Вохауз». Думаю, что для менее одаренных членов актерской профессии приходи гея указывать, что фразу нужно выкрикивать, или произносить с ужасом или яростью и снабжать ее этим презренным элементом пунктуации. Что касается выдающегося неудавшегося прозаического писатели, то он, конечно, может обойтись запятой, сложным законченным предложением и знаками прямой речи отдельных персонажей, а в моем странном случае — также несколькими точками, показывающими конец одного раздела и начало другого, как небольшие вариации показывают развитие фуги в музыке.
А как, собственно, мне удалось забраться сюда, на крышу склада, если не существует никаких подъемных устройств, кроме крыльев (если бы они у меня были) или таких механических приспособлений для движения вверх, как эскалатор или лифт, ни одного из которых в рабочем состоянии нет в пустой темноте здания?
Упомянув темноту, скажу теперь о свете. На крышу я поднялся по длинным пролетам лестницы, и действительно оказался на самой крыше склада, и еще я обнаружил, что на крыше намного светлее, чем мне представлялось. Света здесь достаточно, чтобы можно было сидеть на приступочке над доками Западной Одиннадцатой, и продолжать писать, и видеть, что я пишу — если писать чуть-чуть пожирнее, сильнее, чем обычно, нажимая на карандаш.
Мое сердце бьется после подъема на шесть темных необитаемых этажей, и иногда я чувствую, как не в такт с остальным сердцем открывается дефектный клапан, который, по заявлению бабушки Урсулы, я унаследовал от кентуккских Филипсов, но, по-моему, он является следствием одной из тех детских болезней, что редко распознаются докторами в маленьких южных городках как ревматическое воспаление (или лихорадка денге, если ребенок цветной), и остаются без соответствующего лечения.
(Я знаю, что у меня был долгий период болезни, в восемь или в девять лет, когда я целый год не ходил в школу, и за этот
Пока мое сердце медленно переходит к более естественному ритму, я думаю: «Итак, ты ближе к вечности (этому эвфемизму постоянного затемнения), чем большинство других мужчин в тридцать лет, но зато теперь обходишься без „Ирландской почты“, и кроме того, если ты брошен своей второй любовью, о третьей не может быть и речи, почему ты должен колебаться у турникета метро?»
(А нет ли у нас в городе станции метро «Far Rockaway»?)
*
Сидя на приступочке крыши склада с ногами, болтающимися в воздухе так же естественно, как если бы я сидел на фантастически высоком стуле, одетый совершенно не по сезону для снежной ночи, я дрожу, но знаю, что не от холода. И я знаю эту иллюзорную теплоту, какая бывает от высокой температуры (в данном конкретном случае слово «иллюзорную» следует вычеркнуть), или от искусственного состояния сознания под действием «белого кресла» и ускоренного кровотока, или от чего бы это ни было — мне совершенно все равно, как будто относится не ко мне, а к незнакомцу, которого я никогда не видел.
Возвращаюсь к теме света.
Часть его шла от далеких уличных фонарей, погруженных в речной туман, или даже от нескольких окон на той стороне улицы, зажженных монашествующими учеными или любовниками, которым нравится смотреть друг на друга в момент раздевания перед любовными играми, но я подозреваю, что часть его излучается небом, независимо от того, в тучах оно или в тумане.
Моизи называла меня «Божье дитя» — лестное имя (и когда Он попадет, наконец, под программу по контролю за рождаемостью?), я нахожусь в достаточной степени под кайфом от высоты этой складской крыши и от «белого креста» для того, чтобы понять, что сейчас наступило время очищения моего заброшенного и страдающего тела мыслями об абсолютах существования, и об их отсутствии до того, как они возникают, и после.
На этой крыше я чувствую себя немного мистиком, это правда.
Глядя с крыши вверх, я вижу на небе области менее темные, почти светлые, как будто здесь за облаками кто-то спрятал несколько лун, решив проявить внимание к «пластическому пространству», которое видит Моизи в распределении мазков более темных и более светлых красок — когда у нее есть краски, чтобы распределять мазки. Она занимается этим состредоточенно, как шахматист во время ответственного матча. А говоря о пластическом пространстве, я вспоминаю, что когда я только познакомился с нею, она использовала этот термин, рассказывая о холсте, который назвала «Северные пределы плавучих льдов». Это было до того, как я узнал ее получше, и во времена, когда я хотел произвести впечатление на Лэнса своими интеллектуальными способностями (которых не было), и когда я был в разгаре первой страсти той великой любви, которая всегда включает в себя неблагородный элемент нежелания хоть с кем-нибудь делить объект этой страсти. Я тогда сказал:
— Я знаю, что такое пластическое, и конечно, знаю, что такое пространство, но какого черта они означают, когда их соединяешь вместе в термин — «пластическое пространство»?
— Эй, бледнолицый братец, — сказал живой негр на льду, — прикуси себе язык и молчи, когда Моизи обсуждает свои работы, а иначе, Телма, штат Алабама, я засуну твой язык в твою собственную жопу, потому что эта девушка знает, что говорит, хотя говорит она редко.
— Тогда что такое пластическое пространство? — продолжал я упрямо щетиниться.