Рыцарь ночного образа
Шрифт:
— Позволь мне рассказать тебе, — прошептала она. — На холсте всегда есть пространство, и пространство всегда должно быть пластическим, как живопись, ты увидишь потом, что я всегда начинаю холст, покрывая его для начала белой, слегка сероватой, или черной, слегка разбавленной, краской. Это — пространство. И пространство это — пластично. Это значит, что оно так же вибрирующе живо, как и мазки краски, так тщательно накладываемые на него. Пространство живо, не мертво и не пусто, это не просто грунт. Это такая же часть живого холста, как и краски. Я была студенткой Ганса Хоффмана, он открыл мне эту тайну, значение
Она продолжала говорить, но ее голос ушел за пределы слышимости, хотя губы продолжали шевелиться, глаза лучились, и я был под таким впечатлением, что…
Лэнс почти болезненно прижал меня к себе, а его пальцы оставались на губах Моизи, и я понял тогда, что благодаря их привязанности он научился искусству читать по губам, прикасаясь к ним…
*
«Белый крест» склонил меня к долгим рассуждениям подобного рода, но теперь я вплываю в обсуждение абсолютов существования, как бумажный змей в равнодушном потоке воздуха может вдруг подняться из нескольких метров над землей, или над твоей головой а потом снова упасть, как будто решив, что ни к чему заниматься левитацией.
«Абсолюты существования» — термин куда более претенциозный, чем «пластическое пространство», но за этим проявлением претенциозности в нем присутствует очень важный смысл — если, конечно, ты хочешь поддерживать существование над поверхностью ежедневной и еженощной покорности будничному течению жизни. Ты размышляешь над ними, даже не желая этого — особенно, если одинок, и хочешь знать, наказан ты пожизненным одиночеством или это дар милосердия.
Очень трудно, все-таки, размышлять об этих абсолютах, даже с гриппозной температурой, с «белым крестом» внутри и с ночным небом над головой. И чем больше ты о них рассуждаешь, тем больше они становятся и тем труднее в них проникнуть сбитой с толку головой «маленького бледнолицего», которого, я думаю, он действительно принимал за доступную белую плоть, и ценил он именно плоть, а не кожу и ее цвет.
Абсолюты отодвигаются в наше размышление и понимание, они просто глядят сквозь них — как глаза неба, наверное.
Эти абсолюты (а это Бог) говорят нам:
— Твои платежи отодвинуты до…
— До — когда?
— До тех пор, когда я решу быть познанным тобой.
— После смерти?
Нет ответа.
И я думаю: «Старые надменные Абсолюты» или — «Тщеславный г-н Э.», это мое имя для Бога.
Но это только момент раздражения на них, а потом ты возвращаешься к очищающему зрелищу ночного неба, местами залитого странным светом — словно от заоблачных лун или мазков краски в пластическом пространстве.
Твой жар и «белый крест» поднимают тебя над мелочностью твоего раздражения на то, чего ты не можешь знать — ни сейчас, ни, может быть — никогда.
И поэтому я смотрю в сторону Бликер-стрит, где Моизи объявила о своем уходе из мира рассудка, который, как она по ошибке считала, находится за пределами ее комнаты, и коридора, и двери без адреса, и того места, где она проявляет свое остающееся незамечаемым обожание бородатого ведуна из Саут-Оринджа, и где ее объявление и обожание было повторено с небольшой вариацией под аккомпанемент кошмарного свиста-шипения Фигнер и сопровождающих ее сук. Я посмотрел в ту сторону и увидел, что ночь уже прошла. Таков зимний феномен нижнего, у доков,
Внезапная и очень сильная вспышка лихорадки — и я бегом мчусь вниз по этим ранее неизвестным мне лестницам, ведущим с крыши склада. Пару пролетов по пути мне пришлось проделать на заднице — мое сердце кентуккских Филипсов тут же начало страшно биться, но все это не имело никакого значения. Всего этого я не замечал. Я не заметил бы ничего менее существенного, чем сломанная нога или инфаркт — типа того, что мой дедушка с материнской стороны перенес в копии Голубого грота в копии нового Вавилона, или, еще точнее, нового Содома, но если я его так назову, на мою несчастную голову обрушится весь гнев Движения за гражданские права гомосексуалистов, которому отдано мое сердце, категорически, как говорится, «сломя жопу»…
«Сломя жопу» — это, конечно, способ «через жопу», и пока еще я в фаворе у всех вменяемых борцов за эти самые права по эту сторону от вьетнамской войны и от маньяков-педофилов.
Итак, я вернулся в прямоугольник с крючками, запыхавшийся, с бьющимся сердцем, и все еще дрожащий от пребывания на зимней крыше, и тут я услышал внизу гудки такси, повторяющиеся, как крики перелетных гусей по осени. Гудки раздавались со стороны главного входа на первый этаж заброшенного склада, и естественно, моей первой мыслью было: «Чарли вернулся на такси, и не может расплатиться, и вызывает меня вниз, чтобы заплатить за него сдачей своей крови. Или снова прибыли власти, чтобы отвезти меня на этот островной курорт на Ист-ривер?»
Разрываемый этими двумя возможностями, я стоял у фанерной загородки, прислушиваясь, колеблясь между опасением с надеждой и опасением потерять эту надежду, но тут внизу человеческий голос назвал меня по имени, и голос был женский, а не Чарли, но тем не менее я загремел вниз по лестнице на улицу, чтобы найти там в бездверном дверном проеме актрису Инвикту, героически закутанную в черную пелерину, с лицом из греческой трагедии, поднятом, словно для декламации на сцене.
Своим мощнейшим вокальным инструментом она спросила меня:
— Там ли он, наверху, и кто это такой увел его от Моизи, потому что у Феба его нет, и вообще нет нигде, хотя искала я его всю ночь?
Я так запыхался, что смог сказать только:
— Кого его?
— Моего Бога!
— Я не знаю, кто ваш Бог.
— Большой Лот моей жизни!
— Пожалуйста, только не кричите так. У нас с вами одна и та же проблема: а это не сценический диалог, к вашему сведению.
— Все, что я хочу — это информации, мне ни к чему кауардовские реплики в этот час!
— Ночь полна часов, но в нашей резиденции Чарли нет, а Большой Лот вообще никогда не числился в списке приглашаемых в наш дом — с тех пор как я был вычеркнут из его списка.
— Как, никогда?
— Желаете подняться и посмотреть?
Она начала подниматься, но отступила — наверное, впервые в своей жизни.
У нее драматически упал голос.
— Вы знаете, это не смешно.
— Я не хотел быть смешным, и я понимаю ваше стремление защитить Большого Лота — точно так же, как не понимаю его эксплуататорское отношение к вам.