С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
Шрифт:
Великого рисовальщика привечали и в американских, и в русских компаниях. О встрече с Яковлевым в многолюдной нью-йоркской компании вспоминал позднее художник Борис Григорьев (тоже, между прочим, ученик Кардовского и тоже поздний мирискусник, тоже «неоакадемик»):
«Великий мастер и учитель, он бескорыстно выступал в каких-то американских небоскребах, на глазах у всех рисовал в натуральную величину голую модель, поставленную на эстраде, рядом со своим мольбертом. На отличном английском языке он объяснял каждую точку и каждое направление формы труднейшего человеческого тела, каждую его мышцу и каждую его кость. И в три получаса у всех на глазах являлось произведение бесподобное. И когда оно было готово, Яковлев очень мило улыбался, одевая свой пиджак и раскручивая рукава на сорочке. Кто знал эту улыбку, тот знал Яковлева».
«Однажды
«Впервые я видел, как работает… Саша, но я отводил глаза и плакал, ибо читал такую тайну, от которой было страшно мне. Саша делал свою работу кусочками сангины, которая тут же лежала в круглой жестяной коробочке (хоть бы ее теперь позолотить!). Уголком этих красненьких камушков, которых нельзя было приметить в его таинственной руке, он и совершал свое быстрое чудо — чудо “лучшего из двух рисовальщиков”, как сказал Сарджент о Яковлеве».
После описанного здесь нью-йоркского шоу Яковлев укатил в Бостон, где ему предложили непыльную и хорошо оплачиваемую должность в художественной школе местного Музея изящных искусств. Он был профессором школы, учил студентов рисунку и живописи, сам писал картины и выставлялся.
Уже в 1934 году прошли у него персональные выставки в Вашингтоне (в Национальном географическом обществе) и в Бостоне (в Музее изящных искусств), а позднее также в Нью-Йорке, Чарлстоне и Питсбурге.
Конечно, Бостон не Париж, где Яковлев дружил с самим Сегонзаком, встречался с Пикассо, Браком, Матиссом, Руо, со всей русской эмигрантской элитой. И конечно, было ему скучновато в тихом Бостоне. Он скучал по Италии, по старой, доброй Европе (как позднее нестерпимо скучал по ней до самого дня смерти Мстислав Добужинский). На третьем году своей мирной американской жизни Яковлев писал в письме другу по африканской экспедиции Одуэн-Дюбрею:
«Дорогой друг, я был очень рад получить ваше письмо и услышать о конференции, посвященной нашей экспедиции. Я продолжаю вести здесь свою преподавательскую жизнь, изо всех сил стараясь не терять времени и делать кое-что свое, хотя должен признать, что атмосфера в Бостоне не слишком способствует творческой работе. Она провинциальна и консервативна… Собираюсь будущий год провести в Европе, хотя и отдаю себе отчет, что дела там идут не блестяще. Надеюсь однако продержаться год, после чего, если выживать станет трудно, решусь вернуться в Соединенные Штаты, где надеюсь снова найти место и заработать свой хлеб насущный в бостонской Школе искусств, откуда меня отпускают неохотно и где рады будут видеть меня снова — пока же для меня просто жизненно важно будет окунуться снова в будоражащую атмосферу Парижа и доброй старой и больной Европы».
Однако предвидеть, чем обернется для него свидание с Парижем и насколько больна и беззащитна перед напором диктаторов тогдашняя Европа, художник Яковлев, конечно, не мог.
Он вернулся в Париж в 1937, показался всем свежим и здоровым, а в мае 1938 года он уже умер под ножом хирурга. Нужно быть слишком смелым биографом, чтоб с уверенностью ставить диагнозы и писать эпикризы людям, погибавшим в эти душегубные годы. Есть новые словари (вроде, скажем, минской «Энциклопедии русского авангарда»), которые вообще не указывают причины смерти, а только даты — ни для тех, кто были расстреляны, ни для тех, кто были повешены, ни для тех, кто были зарезаны. Иные биографы подобросовестнее сообщают: «умер при невыясненных обстоятельствах». Так умерли в эти годы многие завсегдатаи коминтерновского Ла Фезандри (скажем, П. Вайян-Кутюрье). Другие завсегдатаи того же Ла Фезандри, были приговоренны к расстрелу (как М. Кольцов) и повешенью (как Отто Кац) или повешеным тайно, без приговора (как Мюнценберг).
Но то в Москве. А могли ли существовать такая же клиника и такие же лубянские врачи и санитары в вольном городе Париже, где так привольно себя чувствовали в ту пору агенты Коминтерна? Могли или не могли? К этому мы еще вернемся. А пока все-таки — бедный Саша Яковлев, безвременная его гибель. Об этом трагическом происшествии и о тех месяцах не осталось почти никаких записей, почти никаких упоминаний ни в дневниках, ни в письмах (кстати, письма более или менее заметных русских эмигрантов из Франции нередко копировали и пересылали в Москву «кому надо» старательные комитерновские почтари), ни в мемуарах. Но все же я набрел на одно письмо — на письмо художника Савелия Сорина, который сообщал из Лондона в США другу-художнику Сергею Судейкину:
«Дорогой милый Сережа, сообщаю тебе очень грустную весть. Умирает Саша Яковлев. Будучи в Париже, я к нему заходил, он был в отъезде. Бенуа мне сказал, что отлично себя чувствовал, отложил немного денег и работает для себя. Приехал из Голландии — но чувствовал сам какую-то опухоль в животе, и доктор решил немедленно операцию сделать. Когда вскрыли живот, оказалось, что оперировать уже не стоит — страшный рак распространился по внутренностям, который невозможно уже удалить… Мне это сообщила Саломея Андроникова, которая сейчас в Лондоне, она говорит, что на чудо надеяться нельзя, и мы его потеряем, какая досада в такие годы уйти из жизни! Мне все-таки не верится и думаю, что будет чудо — вот в медицине бывают неожиданности, может быть, врачи ошиблись».
Любопытно, что рассказы о смерти Яковлева совпадают почти дословно (точно такой же рассказ в книге Франсин Грей дю Плесси, дочери Сашиной племянницы Татьяны). Может, все они, как и рассказ С. Сорина, почерпнуты из одного источника — от Саломеи. Можно ли доверять Саломее? Может, даже нужно, особенно в таком тонком деле. В своем благожелательном мемуарном очерке, посвященном Саломее, ее друг английский философ сэр Исайя Берлин сообщает, что даже советские органы ей доверяли. «Выездные» советские функционеры или туристы, которым согласно официальным правилам запрещено было общаться за границей с иностранцами, по сообщению Берлина, «имели свободный доступ к ней в Лондоне». Симпатия сталинских органов к Саломее даже наивному сэру Исайе казалась «исключительной», а «среди ее ближайших друзей» он называет «знаменитую баронессу Муру Будберг».
Любопытно, что Сорин сообщает, со слов недавно видевшего Сашу Яшу А. Н. Бенуа, что Яковлев вернулся из Голландии и «отлично себя чувствовал», что у него много планов и что работается ему хорошо. Что же случилось за последние две-три недели?
Буквально накануне его «маленькой операции» Яковлева посетил в его мастерской американский его поклонник, искусствовед и арт-дилер Мартин Бирнбаум. Яковлев сбежал по лестнице, чтобы встретить его, и вообще он «не ходил, а прыгал». Яковлев написал портрет Бирнбаума (последний в его жизни рисунок), потом они пошли в концертный зал Плейель на концерт Иегуды Менухина. Яковлев сообщил другу, что собирается на Капри, в свое прибрежное ателье Пиккола Марина, что он намерен на сей раз создать нечто по-настоящему значительное, но что завтра ему предстоит «маленькая операция». Что было дальше — все рассказывают одинаково. Через две недели блистательного Сашу уже отпевали в русском соборе на рю Дарю…