Сад Финци-Контини
Шрифт:
— Но сейчас, извини, почему вы вернулись в итальянскую синагогу? — возразил я. — Я не был в храме вечером на Рош-га-Шана, я вообще не был храме уже года три. Но мой отец был, и он мне все в подробностях рассказал.
— О, не беспокойтесь, ваше отсутствие не осталось незамеченным, господин вольнодумец, — ответила она. — С моей стороны тоже.
— А потом продолжила серьезно:
— Что ты хочешь… Мы теперь все в одной лодке. Раз уж дошло до этого, то продолжать настаивать на наших различиях было бы просто смешно, я тоже так думаю.
В другой раз, это был последний день, пошел дождь, и пока
Гараж был строением из темного кирпича, длинным и низким, с двумя боковыми окнами, защищенными железными решетками, с покатой черепичной крышей и с почти полностью увитыми плющом стенами. Он был недалеко от сеновала Перотти и от стеклянного прямоугольника оранжереи. Войти туда можно было через широкую дверь, аккуратно выкрашенную в зеленый цвет и выходящую в сторону, противоположную стене Ангелов, к большому дому.
Мы немного задержались на пороге. Дождь лил как из ведра. Длинные струи воды падали на лужайки, на зеленые громады деревьев, на все вокруг. Стуча зубами, мы стояли и смотрели. Волшебство, которое до сих пор сдерживало стихию, кончилось.
— Может быть, войдем? — предложил я наконец. — Внутри наверняка теплее.
Внутри просторного помещения, в глубине которого в полутьме поблескивали два блестящих светлых спортивных шеста, доходивших до самого потолка, стоял странный запах: смесь бензина и отработанного масла, старой пыли и цитрусовых. Запах ведь очень приятный, сразу сказала Миколь, заметив, что я принюхиваюсь. Ей он тоже очень нравился. И она показала мне стеллажи из темного дерева, стоявшие у одной из боковых стен. На них лежали большие желтые круглые плоды, гораздо больше, чем апельсины или лимоны, я таких прежде никогда на видел. Это грейпфруты, их положили сюда дозревать, объяснила она, они растут в теплице. Я их никогда не пробовал? Она взяла один и протянула мне, чтобы я вдохнул его запах. Жаль, что у нее нет с собой ножа, чтобы разрезать его на две половинки. Вкус сока очень странный, напоминает сразу и апельсин, и лимон. С небольшой горчинкой, совершенно особенной.
В центре помещения стояли два экипажа: серая диламбда и синяя карета, чьи приподнятые оглобли казались почти такими же длинными, как шесты, стоявшие сзади.
— Каретой мы больше не пользуемся, — объясняла Миколь. — Если папа в кои-то веки собирается за город, он берет машину. И мы с Альберто, когда уезжаем,
Потом, подойдя к карете, не менее сверкающей, чем автомобиль, она спросила:
— Ты ее узнаешь?
Она открыла дверцу, влезла вовнутрь, уселась, потом, похлопав рукой по обивке сидения рядом с собой, пригласила меня.
Я влез в карету и сел слева от нее. Как только я устроился, дверца, повернувшись в петлях по инерции, с сухим щелчком сама собой захлопнулась, как ловушка.
Теперь шум дождя по крыше гаража стал совершенно не слышен. Казалось, мы и впрямь находимся в крошечной гостиной, маленькой изящной гостиной.
— Как вы ее хорошо содержите, — сказал я, не справившись с легкой дрожью в голосе, — она кажется совсем новой. Только цветов в вазе не хватает.
— Ну, цветы Перотти всегда ставит, когда вывозит бабушку.
— Так вы ею еще пользуетесь!
— Не чаще двух-трех раз в год, только чтобы проехаться по парку.
— А лошадь? Все та же?
— Все тот же Стар. Ему двадцать два года. Ты не заметил его в тот раз, в хлеву? Он почти слепой, но когда его запрягают, он… выглядит ужасно.
Она рассмеялась, качая головой.
— У Перотти настоящая страсть к этой карете, — продолжала она с горечью. — Это чтобы ему доставить удовольствие (он ненавидит и презирает автомобили, ты и представить себе не можешь — до какой степени!), мы просим его иногда покатать бабушку по аллеям. Каждые десять-пятнадцать дней он приходит сюда с ведрами воды, тряпками, замшей, выбивалками вот как объясняется чудо, вот почему карета, конечно, если не смотреть на нее на ярком свету, все еще сохраняет пристойный вид.
— Пристойный? Да она кажется совершенно новой! — запротестовал я.
Она раздраженно фыркнула.
— Не говори глупостей, пожалуйста!
Что-то неожиданно заставило ее резко отодвинуться от меня в дальний угол. Она смотрела прямо перед собой, нахмурив брови, черты ее лица исказились от странной злобы. Она выглядела на десять лет старше.
Несколько минут мы просидели так в тишине. Потом, не меняя положения, обхватив загорелые колени руками, как будто для того чтобы согреться (она была в шортах и трикотажной футболке, пуловер был накинут на спину и завязан вокруг шеи), Миколь снова заговорила:
— И хочется же Перотти тратить на эту развалину столько времени и столько сил! Нет, послушай меня, здесь, в полутьме, можно даже говорить о чуде, но снаружи, при солнечном свете, ничего не поделаешь, придется признать то, что сразу бросается в глаза: краска облезла, спицы и колеса облезли, обивка сидений (может, ты сейчас и не видишь, но я тебя уверяю) обшарпана, вытерлась в некоторых местах, как паутина. Поэтому спрашивается: ради чего все эти труды Перотти? Стоит ли это делать? Он, бедолага, хочет получить у папы разрешение все перекрасить, отремонтировать, переделать в свое удовольствие, но папа, как всегда, колеблется, не решается.