Салон в Вюртемберге
Шрифт:
Дождливые вечера, когда небеса упорно источают воду, бесконечно длинны и отравлены мертвящей скукой. Больше всего на свете я ненавижу это мерное шлепанье воды по цементной дорожке или каменному крыльцу, эти рикошеты струй, сбегающих по стенам дома. У меня тотчас возникает ощущение, что дождик идет во мне самом, растекаясь кривыми нерешительными ручейками, размывая все, на что попадает. Зато буйный ливень, который свирепо барабанит в окна, неизменно рождает во мне возбуждение, почти счастье.
Изабель вернулась мрачная, с ангиной, кашлем и хрипами, и тут я отдаю себе отчет в том, что мне, как всегда, запоминаются лишь звуки – звуки кашля, звуки сорванного голоса и хлюпанья носом, – а не краски и не ткани. Возвращение Ибель из Лон-ле-Сонье, цоканье дождя по цементу и крыльцу, звуки объятий – хриплые прерывистые вздохи, – все это вызывает у меня в памяти жалобные, почти человеческие всхлипы водяного насоса и судорожные выплески воды в тазик или в ведро. Это был насос цистерны в Борме. Это было начало моей любви к Ибель. И тогда
Мы переходим в иное состояние, и это означает также, что мы идем к прошлому. Идем безоглядно – к прошлому, из которого нет возврата. Километрах в сорока от нас, на берегах Сены возле Нотр-Дам-де-Граваншон, тянулась череда круглых песчаных отмелей – их показал нам один старик, утверждавший, что это зыбучие пески. Ноги быстро вязли в этой вроде бы невесомой песчаной пыли, и стоило зайти в нее чуть дальше, как все усилия высвободиться приводили к тому, что тело безнадежно погружалось в эту трясину. Вот так и наша любовь увязала все глубже и глубже. Мало-помалу песчаная поверхность, подобно устоявшейся воде, смыкалась над лицами и телами, скрывая их из виду. Так и наша любовь, в моих собственных глазах, сделалась странно невидимой. Прошлое, смерть – вот тот песок, что колеблется у нас под ногами и поглощает все, что в нас есть. Да и что такое сам песок, если не настоящие горы, искрошенные и раздробленные на мельчайшие частицы?! Это воспоминания. И, увы, это все, что я представляю собой, все, что я делаю, все, что я пишу. Вообразите себе, что взяли горсть песка на пляже и слегка раздвинули пальцы, – между ними просыплется гора. Шуршащая гора.
По утрам, в четыре-пять часов, я выносил на дорогу темно-серый пластиковый мешок с мусором, тяжелый и зловонный. К одиннадцати часам я шел за хлебом в булочную на главной улице Невилля, а потом в бакалею – за пивом, вином и печеньем. Я взялся готовить еду, поскольку Ибель этим больше не занималась. Не знаю, по какой причине, но мадам Жоржетта уже не приходила варить нам обед. Ибель потеряла всякий интерес к хозяйству: у любви свои законы, а у несчастья свой этикет, не позволяющий осквернять руки стряпней и думать о какой-то пошлой бакалее. К вечеру я нехотя брался за метлу – или за тряпку, – предварительно убедившись, что Ибель меня не видит. Как говаривал Клаус-Мария, усердный адепт сидячих медитаций: «Будда живет что в храме, что в швабре для туалета». На это Ибель отвечала – не без юмора и довольно логично, – что уж мне-то никак не грозит перспектива поселиться в храме, а стало быть, нужно смириться с туалетом. Правда, пока еще не нашлось ни одной религиозной заповеди, даже индийской, способной привести меня к смирению. Однако я остерегался трогать одежду Ибель, раскиданную по всей комнате.
Женщины, которых я встречал в своей жизни и которые, без сомнения, освещали ее – главным образом в самые яркие, солнечные часы, – были настолько великолепны, имели такое высокое и убежденное мнение о собственной ценности, что не делали практически ничего, что могло бы бросить на нее тень и, следовательно, уронить их в собственных глазах, – вообще ничего конкретного, если не считать владения чужим телом. Все, что имело отношение к пище земной, к местам, краскам, мыслям или звукам, не внушало им энтузиазма. Как не внушала его и перспектива сложных, всесторонних отношений, прочных и долгих связей, глубокомысленных рассуждений о жизни (даром что и в них они были сильны, хотя в чем они были не сильны?!), тогда как эти последние обладают в моих глазах одним замечательным свойством, а именно сулят такое же удовольствие, какое в детстве нам доставляли бессмысленные, но ритмичные считалочки.
Было девять часов. Я бросил переводить. Снова выглянуло солнце, его лучи затопили комнату» где я работал. Я спустился в сад и устроился на газоне поближе к дому, поставив рядышком два кресла. Таким образом я давал понять Ибель, что желаю ее присутствия. Утреннее солнце опять грело жарко, почти обжигая. Вдали, за дубами и зонтичными соснами, виднелось темно-зеленое, с маслянистым отблеском море. Помнится, я читал и правил партитуры Себастьена Ли и Гольтерманна, слегка скучая И вдруг меня словно током ударило, как будто прозвучал давно готовившийся приговор: я понял, что не люблю эту музыку,
45
Сент-Коломб, Маре, Кюпи – французские композиторы и музыканты XVII – начала XVIII в.
В общем, эта трава, эти дожди, это море, эта женщина стали для меня источником отвращения. Утесы, моллюски на камнях, осколки раковин, ранящие ноги, склизкие водоросли, заводи с мидиями и купальщиками, вульгарность всех нас, живущих здесь, создавали ощущение захолустья в сравнении с городом, дачной жизни – в сравнении с просто жизнью, и все это казалось безнадежно провинциальным и скоропреходящим, безысходным во времени, в сердце и в пространстве. Я возненавидел чувственные утехи, регулярные, как доение коров в хлеву, в одни и те же часы, и неизбежные, как болезненный зуд воспаленной ранки, когда кажется, что стоит перетерпеть, не расчесывать ее денек-другой, и она затянется, а зуд утихнет. Вдобавок ко всему мне надоела непогода: бесконечные дожди насквозь пропитали газон, мешая сидеть в саду. А в этом году нас донимали еще и полчища ос, комаров, пчел, мух. Днем – медузы у самого берега, ночью – комары. Я хватался за старый роман, полный всяческих ужасов; чего там только не было: и мучительная смерть сына плотника, и роковые красавицы, соблазнявшие своей наготой мужчин, чтобы затем убить их, и новорожденные младенцы, съеденные обезумевшими от голода матерями вместе с пуповиной и последом, – и увлеченно давил им комаров. Когда мне удавалось прикончить хоть одного, я говорил себе: «Гляди-ка, вот и Библия хоть на что-то сгодилась!» Шестого августа я уже был в Париже. Восьмого августа я восстановился на работе в школе. Затем поехал в Сен-Жермен-ан-Лэ, чтобы обнять мадемуазель Обье.
Когда я подъехал к дому на своей громыхающей колымаге в четыре лошадиные силы (между прочим, четверку лошадей запрягали в триумфальную колесницу!), мадемуазель Обье как раз выходила со двора своими мелкими осторожными шажками, зажав под мышкой зеленый ридикюль в стиле ампир. Я резко затормозил и распахнул дверцу.
«Разрази меня господь! – воскликнула она. – Никак это вы, месье Шенонь? Ах, что за очаровательный сюрприз вы мне устроили!»
Я поставил машину. Мадемуазель проводила меня до садовой ограды. Тут я встретил Понтия, ее собаку, и мы пожали друг другу руки – иначе говоря, потерлись носами.
«Возьмите ключ от дома, – сказала мадемуазель Обье. – Дени сейчас в Иове, – (так она произносила название штата Айова, звучавшее в ее устах как имя злосчастного библейского персонажа), – он пробудет там два месяца! Мне нужно сходить за покупками, но я надеюсь, что к тому времени, как я вернусь, вы еще не успеете доехать до Нового моста!» [46]
Мадемуазель Обье сильно постарела. Она была одета в серое креповое платье и великолепную шляпу, усеянную серыми бабочками с лиловатыми крылышками и покрытую серой же тюлевой вуалеткой; сзади из-под шляпы торчал небрежно свернутый узелок волос. Ей было семьдесят девять лет, но она сохранила кроткое обаяние былой красоты, ныне уже старческой, сморщенной и поблекшей. Когда она вернулась – когда мы сели пить чай с миндальными пирожными и эклерами, – я признался ей в любовной связи с Ибель.
46
Новый мост находится в центре Парижа.
«Да знаю я эти ваши делишки!» – ответила она с явным и довольно обидным для меня презрением и в очередной раз поднесла ко рту руку с платочком, не то смахивая крошку печенья, не то промокая воображаемую капельку чая или слюны.
Я не стал скрывать от нее проблемы, с которыми мы столкнулись.
«Знаете, мой друг, – возразила она, – за свою долгую жизнь я все-таки успела кое-что понять в человеческих чувствах. Вам кажется, что вы любите Изабель. А вот мне лично это напоминает смешные детские ссоры на переменке, во дворе начальной школы. Я знаю одно хорошее лекарство от этой напасти, могу вам его предложить. По-моему, это единственное средство, которое оправдало себя на практике. Я полагаю, что можно было бы – разумеется, соблюдая меру, – легонько обрызгивать по утрам вашу постель эссенцией из чабреца. Вы наверняка сочтете этот способ чрезмерно дерзким и в высшей степени бесполезным. А ну-ка, скажите мне откровенно, Шарль, случалось ли вам когда-либо видеть два тела, слившихся в единое целое? Я так полагаю, что все это бредовые мечты людей, которых в детстве нянька на голову уронила».