Салюты на той стороне
Шрифт:
Девочки сказали.
А Муха смотрел.
Так смотрел – его, наверное, не по фамилии прозвали, по глазам. Его фамилии не знаю; и никакие не знаю, даже Ленки.
Возвращаюсь в палату и лежу тихонько еще два часа, терплю боль за глазами – жду, когда Ленка проснется, ей-то ничего не мешает до подъема лежать спокойно.
Моя Лена высокая, выше меня, но не сутулая, прямая, только лопатки остренькие, крылышками, когда топик надевает на тонких лямочках. Когда в футболке, ничего не видно, в глаза не бросается. Но в футболке она ходит только утром, потому что на вечер, на выход в моде короткое, то, в чем тело видно: кожа, синяки, царапины, веснушки. Потому она после завтрака наряжается, долго стоит у маленького зеркала, привинченного к дверце шкафа, в которое всю себя никогда
Дискотека в субботу.
В зеркало можно только после Лены смотреться, потому как она красивая, ее даже эти маленькие прыщики вокруг губ и на подбородке не портят, а я…
Но не сразу, украдкой, одним глазком, – иначе явится Акулина, выйдет из зеркала и сожрет всех. Вам же по тринадцать, а кому и больше, сказала Алевтина Петровна, когда мы в первый раз, визжа, выбежали в коридор, не стыдно верить в такую чушь? Какая еще Акулина? Лучше бы фенечки плели, браслеты разные. А мы и браслеты тоже делали, и мулине просили родителей привозить, и бисер, и застежки, но только ведь это не то, а надо, чтобы страшно. Это кто же из вас придумал такое? Да это все она, Рыженькая, – думала, скажут (тогда я еще была Рыженькая, сразу не придумали настоящее прозвище). Почему бы им не сказать? Мне тринадцать лет, да и то исполнилось недавно единственной из старшего отряда, Ленке-то пятнадцать, например. Хотя тут ненастоящие отряды, понятно, не как в обычном лагере, просто по привычке говорим. И в обычном лагере я тоже никогда не была, все плакала, чтобы не отправляли. Перед этим тоже плакала.
Но не сказали, не выдали меня, никто не крикнул – Рыженькая, она, она, ее заберите, ее ругайте. Просто извинились перед Алевтиной Петровной за переполох, а она всех по комнатам разогнала. Моя Лена потом пришла, к вечеру, – она с нами ерундой всякой не занималась.
– Так нормально?
Лена оборачивается ко мне, гладит руками топик, джинсы, одергивает. Топик синий с металлизированной ниткой.
– Сейчас, серьезно? На завтрак в таком виде? Раньше ты никогда…
– Знаю, знаю, – она нетерпеливо перебивает, – но сегодня хочется. Настроение, понимаешь?
– Понимаю. Ну что, огонь, – говорю, смотрю через ее плечо в зеркальце. Там тоже ее волосы – ровные, светлые, с мелированными прядками, и не в один цвет, как у всех, они и белые, и кремовые, и рыжеватые (только она не рыженькая и никогда не станет), и бог знает какие еще.
– Ну что – огонь? Я говорю – нормально, что он такой короткий, не заорут? А то Алевтина в тот раз встала возле столовки, дежурила. Если кто без очков, отправляла искать. Так и говорила – жрать не пойдешь, пока не найдешь. Типа Лермонтов.
– Какой еще Лермонтов?
– Ну, Лермонтов – не знаешь, что ли?
Я знаю Когда волнуется желтеющая нива и много всего, и Ленка это понимает. Когда вошла в комнату и меня с книжкой увидела, спросила: а разве родители тебе не запрещают читать? Мне вот только по учебе, чтобы глаза дальше не портить.
Никто не запрещает, да и как?
А на самой даже очков нет. Я потом пригляделась, спросила – и Лена призналась, что в рюкзаке таскает, а здесь родители велели все время носить, чтобы воспитатели и врачи не ругались, да только ей по фигу. Показала эти очки – заляпанные все, в золотистой оправе, а стекла тоньше моих. Я бы таких не стеснялась – разве с такими волосами, джинсами, розовым блеском для губ и тенями с блестками можно стесняться? И здесь-то, здесь все равно никто особо смотреть не будет, а все равно выйдешь самая красивая. Ленка то есть выйдет. И из-за того,
Здесь вправду могла бы начаться новая жизнь.
Тут все слепые.
Или полуслепые, если не с близорукостью, а еще с какой-нибудь гадостью. В особой комнате карты лежат – пацаны залезали, читали про всех, но не поняли: почерк, что поделать. Незнакомые латинские слова.
– Ну, типа, Алевтина вообще на Лермонтова не очень похожа.
– Господи, ну ты и дурында. В рифму, смекаешь? Она в рифму все говорила, чтобы за очками топали. А хочешь прикол? Некоторым-то не надо их носить, у них и в карте написано. А Алевтина все равно отправляет. Пацаны ржали, делали очки из проволоки, стекла не вставляли, цепляли так. Дураки. Но она ничего, пропускала.
Так сидели, хлеб в суп крошили, половина столовой – в ненастоящих очках из алюминиевой проволоки, что на помойке за зданием валялась. Мы с папой из такой кольчуги плели, тоже высматривали на столбах, на турниках, свалках. Нарочно ходили, палками гадость разрывали. Один раз жалко было, что кто-то замороженную курицу выкинул, – мы тогда редко мясо покупали. Только окорочка на праздники, чтобы ничего-то не израсходовать зря. Так что мама радовалась, когда удалось сюда определить – будут кормить мясом, должны, чтобы белок был. Недостаток белка провоцирует серьезные проблемы с глазами: успели выучить, от школьной медсестры наслушались. А здесь раз в два дня дают минтай, кусочками, только никто не ест.
Стыдным считается есть минтай, потому что один мальчик (так давно, что никто не помнит) подавился костью и умер. Его и похоронили за санаторием, как раз возле помойки. Родители приезжают в конце смены, спрашивают, а где наш мальчик? Так их на помойку и отвели, холмик показали, цветочки. Вот, сказали, здесь ищите.
Вообще-то в это только совсем малыши верят, но минтай и четырнадцатилетние не едят. Даже Ник, которому все двадцать на вид, но на самом деле пятнадцать. Это не я придумала про двадцать – Ленка однажды сказала. Не знаю, почему она решила, что Ник выглядит старше нас. У него даже усики еще не пробиваются, а вот у Мухи – да. Еще Ленка обмолвилась, что хотела бы, чтобы ее парню было двадцать. Двадцать, ага, скажи еще – тридцать, чтобы уж вообще стариком был. Хотела еще добавить – ну какой двадцатилетний будет с тобой встречаться, дура, но подумала: а ведь будет, с ней – точно будет. Двадцатилетний, ха – он же ходит, пахнет, ведет себя как двадцатилетний, с нами сходство у него небольшое, не представляю даже, какой я сделаюсь, когда дорасту. Когда-нибудь попробую представить, глядя на наших мальчиков, когда будет на кого глядеть, когда мой взгляд остановится хоть на ком-нибудь.
Моя Ленка берет иголку, вынимает из маленькой швейной подушечки. Иголки здесь нельзя хранить, но протащила. Она ей не для шитья, понятно, а вот для чего – удивилась, когда впервые увидела: накрасит ресницы черной тушью Lumene, слипнутся. Так Ленка берет иголку и начинает аккуратненько разъединять – рядом с глазами, со зрачками, которые нам следует беречь.
В столовой над общим столом плакат:
БЕРЕГИТЕ КАК ЗЕНИЦУ ОКА,
только неясно, что именно, – буквы стерлись задолго до нашей смены. Думаю, что если когда-то Алевтина маленькой была, то и она не видела.
Но только что такое зеница? Мы думали, что ресница, такие ресницы, только другое слово. И Ленка думала так, потому и Lumene, незасохшая и неразбавленная, чтобы не беречь зеницу ока, чтобы все делать назло.
– Тише, не говори ничего пока.
Застыла у зеркальца, рот приоткрыв.
– Я и молчала.
– Ну все, заткнись, – Ленка нервничает, рука дрожит, – ты что, хочешь, чтобы я в глаз ткнула?
Скоро она поворачивается, красивая. То есть еще нет – осталась пудра, и можно будет идти на завтрак.