Сам о себе
Шрифт:
Я пишу это не для того, чтобы утверждать, что в Художественном театре нечему было поучиться. Мне не повезло. Я попал в Художественный театр в самое неудачное для такого учения время. Это было время наибольшей растерянности в театре.
Часть труппы уехала на гастроли и застряла у белых. Первая студия, в лице самых старших и талантливых сынов Художественного театра, хотела сохранить свою творческую самостоятельность и не вливалась всецело в Художественный театр. Руководители театра переживали тяжелое время. Правда, была выпущена постановка «Каин» Байрона с Леонидовым в главной роли, но она оказалась неудачной. Собирались ставить «Ревизора». Но жизнь театра шла с перебоями, в полной неясности.
Немирович, увлеченный идеей музыкального театра, решил ставить классические оперетты, выбрав для начала
Этот спектакль положил, собственно, начало Музыкальному театру Немировича-Данченко и основные принципы его постановки в дальнейшем получили свое развитие.
Но в то время странным казалось, что Художественный театр почти прекратил свою деятельность, уступив место и время эксперименту Немировича-Данченко, с приглашением для главных партий в этой оперетте, в виде гастролеров, известных польских опереточных артистов Невяровской и Щавинского, служивших последние годы в оперетте Потопчиной. Эти артисты были очень хорошими опереточными артистами, но говорили на сцене Художественного театра с сильным польским акцентом, который был еще простителен на русской опереточной сцене, но никак не вязался с Художественным театром. Кроме того, совершенно снять с этих артистов опереточные штампы Немировичу не удалось.
В театре кроме оперетт «Дочь мадам Анго» и «Перикола» почти ничего не репетировалось. Вяло возобновлялись некоторые старые пьесы. Меня вызвали на репетицию «На дне», где я должен был в толпе сидеть на заборе. Вот все, что я нашел в Художественном театре. Трудно было при таких обстоятельствах не разочароваться и увидеть для себя перспективу в этом замечательном театре.
Мне не повезло. Мое разочарование и безнадежность усугублялись тем, что в Вольном театре назревали события, оказавшиеся чреватыми для меня неожиданными последствиями.
Глава ХIII
Итак, когда я приходил в Художественный театр, который довольно аккуратно посещал после поступления, мое «физическое действие» в этом театре заключалось в том, что я раздевался в теплой, уютной раздевалке, а затем прогуливался по прекрасному паркету знаменитых фойе или по бобрику коридора, опоясывающего зрительный зал.
У меня оставалось много свободного времени и я продолжал по инерции ходить также и в Вольный театр, где я начал вдруг служить, как-то по-хлестаковски, не думая о том, что же будет дальше. Я даже попросил Константина Сергеевича Станиславского посмотреть меня в «Женитьбе Фигаро». Он удивил меня тем, как искренне и простодушно сказал, что очень хотел бы посмотреть эту постановку, но не сможет этого сделать, потому что в театре холодно и он наверняка простудится, даже если будет сидеть в шубе. Он уже слышал, что в этом театре очень холодно. Для меня, молодого и здорового человека, странно было слышать это от Константина Сергеевича. Только несколько лет спустя я понял, что при здоровье Константина Сергеевича и при его склонности к простуде, слава богу, что он так оберегал себя от опасностей холода и сырости. Но в то время мне это было непонятно. Когда я несколько лет спустя нажил за годы пребывания в театре бывш. Зон глубочайший хронический бронхит, перешедший в эмфизему легких и бронхиальную астму, я понял, как был прав Константин Сергеевич, которого мне не удалось заманить в театр бывш. Зон хотя бы на два-три часа. Но вместе с тем Константин Сергеевич довольно благосклонно (или равнодушно) отнесся к моему совместительству.
Я начал репетировать в Вольном театре роль Менгй в «Фуэнте Овехуна» Лопе де Вега.
И вот на одной из репетиций я узнал от товарищей, что в Москву приехал Мейерхольд, что он назначен заведующим театральным отделом Наркомпроса и что сегодня он будет в нашем театре.
Я узнал также, что Мейерхольд последнее время был в Новороссийске, где его арестовала белая контрразведка, и он сидел в тюрьме, что он коммунист, кажется, единственный
После репетиции мы в шубах, шинели собрались в зрительном зале. На сцене появился Мейерхольд. Он был в солдатской шинели, а на приподнятом верхе кепки у него был прикреплен значок с портретом Ленина. Мне казалось странным, что такой эстет, как Мейерхольд, был в таком виде. Перед моими глазами еще стоял великолепный портрет художника Бориса Григорьева, где Мейерхольд был написан в изломанной позе, во фраке и цилиндре. Я прислушался к его речи. Глуховатым голосом он призывал нас не только нести наше искусство народу, новому зрителю, рабочим, крестьянам, но и создавать театр, в котором бы отражались идеи коммунизма, создавать театр, созвучный нашей эпохе, созвучный Великой Октябрьской революции. Он звал к темам современности, к темам, близким сегодняшнему дню, темам, которые волнуют народ, тот народ, который совершил такое великое дело в России. Говорил он достаточно просто, но и с известным подъемом, присущим тому времени. Вид его, несмотря на свою кажущуюся простоту, был также несколько театрален: небрежно одетая шинель, обмотки и башмаки, кепка с приподнятым верхом и значок Ленина, гарусный темно-красный шарф – все это было скромно, но в то же время и достаточно выразительно, старые актеры, режиссеры, деятели театра так не одевались. Правда, многие ходили в валенках или бурках, но обязательно носили хоть какие-либо прежние вещи: либо старая, но еще носившая отдаленный буржуазный вид шуба, либо шапка или муфта. На Мейерхольде были надеты нарочито плохие и небрежные вещи, но эти, казалось бы, невыразительные предметы одежды придавали ему какой-то новый, свежий, пролетарский вид.
Я только позднее, несколько лет спустя, понял, что в этой двойственности, еле уловимой противоречивости моего впечатления от Мейерхольда как бы заключалось «зерно» будущих моих раздумий над противоречиями его творческой личности, его искусства. Но об этом рассказ впереди.
Речь Мейерхольда по тому времени была также необычная, ибо, как это ни странно теперь покажется, никто в актерской среде не говорил тогда о таких, в сущности, простых и теперь неоспоримых истинах.
Через несколько дней мы с радостью узнали, что Мейерхольд хочет и будет вести творческую работу и что выбор его пал на наш театр. Я знал также, что этим театром заинтересован Маяковский, который будет писать для него. А Маяковский стал уже для меня любимым поэтом. Через Маяковского я стал понимать революцию.
Я интуитивно чувствовал, что здесь, в театре, который больше похож на большой эвакопункт или транзитный вокзал, со свистящими сквозняками, суровыми ободранными стенами, неуютными коридорами и не совсем для меня ясными речами Мейерхольда, я найду то, что оолее близко современности, близко к той суровой жизни, которая заполнила своими интересами Москву и с которой я уже встречался, когда бывал в железнодорожных депо и в московских рабочих пригородах и районах, на рабочих собраниях и митингах.
Художественный театр, как мне тогда казалось, отгораживался от этой жизни, хранил свои старые интересы и жил только этими интересами. Он, по моему мнению, был очень далек от стремительно разливавшейся по Москве новой, советской жизни со всеми ее – на первых порах – противоречиями, суровыми требованиями, странными, иной раз трагическими курьезами, но главное, с ее идейной беззаветностью и непреклонностью в своем революционном пути к будущему.
Кроме репетиций «Фуэнте Овехуна» уже назначались репетиции «Зорь» Верхарна, которые Мейерхольд выбрал для своей первой постановки в Вольном театре. В Художественном театре меня также начали вызывать на репетиции «На дне», где я должен был играть «сидящего на заборе».