Сам о себе
Шрифт:
Многие сверстники перегнали меня, продолжая совершенствоваться и в театре и в кино. Я остался вне театра, вне кино, а занимался только художественным чтением. Времени у меня для этого было достаточно. И художественное чтение не только оказалось более полезным для меня, чем об этом можно было думать, но прежде всего помогло мне не прекращать творческой работы. А полная остановка для актера смерти подобна. Очень мало зрителей, представителей театральной общественности знало, что я не остановился в своем развитии и что художественное чтение открывало для меня новые творческие возможности в театре и кино: мало кто интересовался и слышал меня, а еще меньше было тех, кто надлежащим образом расценивал мою работу по художественному слову.
На пути актера и каждого работника искусств, чье имя стало любимо народом, стоят опасности. Если любовь и уважение приходят к нему в результате упорного труда и совершенствования, то эти любовь и уважение непоколебимы. Но если в такой
В моей творческой деятельности наступил момент, когда мне надо было осознать свое положение, понять и примириться с подобной реакцией, так как она была, по сути дела, закономерной. Единственным выходом из создавшегося положения мог быть пересмотр своих позиций, путь самосовершенствования и отхода от лихорадочных, суетливых потуг борьбы за утверждение «своей славы», а вместе с этим утверждение мелких, ставших порочными, своих штампов и «доходчивых» приемов. Я чувствовал себя Мальволио из шекспировской «Двенадцатой ночи», когда ему открылись слова: «Сбрось свою кожу и явись свежим». Рядом с ними вспоминаются последние слова сонета Китса о славе:
Ты с ней простись учтиво, и рабойОна пойдет, быть может, за тобой.В то время мною руководило чувство, а не голова и рассудок. Шестое чувство толкало меня на новую, живую работу, на новую творческую жизнь, на пересмотр и усовершенствование мастерства. Голова моя определяла только одно, что работать мне негде. Столь дорогое в годы зенита время улетело. Прошло три года с тех пор, как я ушел из театра и неудачно попытался обосноваться в кино, а новых перспектив вообще для какой-либо работы в театре или кино не было. Первый год я утешал себя тем, что отдыхал от театра и кино, мазания физиономии, от надоевших костюмов, от грязи и пыли. Это было смешное утешение. Через год я ужасно скучал. Не так уж я был удивлен и удручен, что мне не было никаких предложений из театров. Но их все же не было! Для меня настало очень тяжелее время. Тяжелое и критическое. Можно было озлобиться, обидеться. Но, к счастью, этого со мной не случилось. Я понимал, что обижаться не на что. Да и не на кого. Ведь никто лично меня не травит и не давит на мою индивидуальность. Мой кризис обусловили те же самые объективные обстоятельства и тот самый поступательный ход советского искусства, которые в первые годы моей работы вынесли меня вперед и благоприятствовали моему росту. В дальнейшем я смог самостоятельно очистить от всяческой шелухи и засоренности свое мастерство, пересмотреть органически свои вкусы, подчас не свойственные мне, а привитые со стороны. Я стал больше внимать своему собственному вкусу и собственной оценке многих явлений в искусстве.
Но опять-таки надо повторить, что анализировать свою деятельность легко теперь, оглядываясь назад. Тогда же совершенно определенно больше работали чувства и эмоции, нежели разум. Все хорошее рождалось и постигалось эмоционально и органически. Я, как художник, перестал любить в своем актерском искусстве плохие, преходящие, наносные качества, так как передо мной вырастали новые, более глубокие неизведанные задачи и цели моего искусства, которыми я начинал восхищаться и которыми затем мне предстояло овладеть, а затем и полюбить всей душой. Полюбив это новое, более совершенное, я еще больше осознавал никчемность или слабость старых приемов, старых навыков игры, которые, таким образом, выявлялись мною как штампы, тормозящие дальнейшее совершенствование. Если я искал хороших садовников в Комитете по делам кинематографии и не находил их, то мне больше повезло в Комитете по делам искусств, куда я в конце концов обратился после трехлетней вынужденной бездеятельности.
– Я обращаюсь к вам, – сказал я одному из руководителей Комитета, – для того, чтобы вы знали, что положение, в котором я оказался, меня никак не устраивает. Наверное, вы думаете, что я сознательно ушел из театра и кино, занимаюсь концертной деятельностью и что меня это положение вполне устраивает. Если это так, то это неверно! Я оказался в таком положении только потому, что в кино мне не дают работы, а с тех пор как я ушел из Театра Мейерхольда, меня ни в один из театров Москвы, Ленинграда или периферии не приглашают.
Через некоторое время мне сообщили, что есть два театра, куда, по мнению руководителей Комитета, я бы мог поступить. Это Театр имени Евг. Вахтангова и Малый театр.
– Конечно, ближе всего по духу и родственны вам вахтанговцы. Что касается Малого театра, то, нам кажется, что и там вы могли бы попробовать работать, но боимся, что у стариков Малого театра при одной постановке вопроса о вашем поступлении от ужаса вылезут последние волосы.
К сожалению, как впоследствии
Незадолго до этого В. Э. Мейерхольд снова позвал меня обратно в театр. И я был в раздумье: вернуться в Театр Мейерхольда или идти в Малый? Я побывал у Всеволода Эмильевича и застал его и Зинаиду Николаевну в состоянии депрессии. Положение театра было плохое. Зинаида Николаевна была к тому же больна. Я, как никогда, был охвачен желанием главным образом просто, по-человечески помочь Всеволоду Эмильевичу. Приход мой к нему как бы решал все. Для меня стало ясно, что я вернусь в его театр. Но в то же время я понял, что Мейерхольд ничем не горит и у него нет никаких планов. «Возвращайтесь в театр», – говорил он. Но что я буду делать в театре, для чего вернусь – все это было для меня неясным.
Я вспомнил, как один из актеров театра рассказывал за несколько дней до моей встречи с Всеволодом Эмильевичем о том, как пал Театр Мейерхольда за последние годы. «Напрасно вы расцениваете положение театра, исходя из 1935 года, – говорил он. – Положение ухудшилось. Можно только мечтать о возвращении к состоянию 35-го года». Вспомнив об этом, я сказал Всеволоду Эмильевичу: «Дело ведь не в том, что вернусь я. Неделю назад ушли Гарин и Мартинсон. Надо, чтобы все вернулись. Надо и вам осознать положение театра. Мы верим вам! Кликните клич! К вам возвратятся и Охлопков, и Бабанова, и я, и Мартинсон, и Гарин, и Царев, и другие. Верните былое внимание театру. Решите, что ставить! Неужели вы, с вашими актерами, не сможете найти пьесы, которые прозвучат. Я убеждаю вас отбросить все обиды, все счеты и открыть двери возрожденного театра. Даже внешняя организационная перестройка и декларация о новых путях вашего театра привлечет к вам пристальное внимание театральной Москвы. Пусть увидят, что все мейерхольдовцы снова мобилизовались во главе с вами».
Мейерхольд понуро слушал меня, а через три дня была напечатана статья П. Керженцева в «Правде», предрешившая закрытие театра. Еще месяц продолжались судороги театра. Я вместе с Яхонтовым и другими друзьями приходил навещать Мейерхольда. Убеждали его выступить по поводу статьи. «Все неверно в этой статье», – говорил он. «Ну, хорошо, – говорили мы, – пусть Керженцев неправ в 90 процентах своей статьи, но вы-то сами, Всеволод Эмильевич, прекрасно знаете, что много было и ошибочного на пути театра. Было много спорных экспериментов, от которых вы теперь отказываетесь на практике, так откажитесь от них и теоретически, признайте хотя бы свои неоспоримые ошибки. Вы не удержали ваших учеников в театре, исправьте и эту ошибку, попытайтесь собрать их вокруг себя. Объявите об этом во всеуслышание». – «Я ничего не делал неправильного по моей совести художника. То, о чем вы говорите, – это все мелочи. Напишите вы все, что сочтете нужным, от моего имени. Я подпишу. Сам писать не буду». Конечно, никто ничего не написал за Всеволода Эмильевича. Возможно, что он был прав. Как показало дальнейшее, на этом этапе его деятельности вряд ли помогло бы и его выступление. Сам же он не был в состоянии бороться за жизнь своего детища, своего театра.
Очень скоро было объявлено о последних спектаклях Театра имени Мейерхольда.
Мне не пришлось делать выбор. Вернуться обратно к Мейерхольду я уже не смог, так как театр был закрыт.
15 января 1938 года я вступил в труппу Малого театра.
Незадолго до поступления туда счастье улыбнулось мне и в кино. Г. В. Александров пригласил меня на съемки фильма «Волга-Волга», в котором я должен был играть роль Бывалова. Хотя это и не была та самостоятельная работа по созданию фильма, о чем я мечтал, но сценарий был достаточно интересен, а Александров был уже большим режиссером-мастером, у которого можно было многому поучиться. Правда, некоторые сомнения у меня возникали. В сценарии роль Бывалова носила несколько бледный и неопределенный характер, но, поговорив с Александровым, я убедился, что на данной основе можно создать интересный сатирический образ, он обещал мне, что роль в согласовании со мной будет дописана и «дожата» уже в процессе съемок. Хотя я и недолюбливал таких «дожатий» на ходу, раздумывать было некогда, я поверил Александрову. И действительно, его обещания не оказались пустыми словами: все, что можно было «дожать», развить и расцветить целесообразно в рамках сценария, было сделано для роли Бывалова.