Сам
Шрифт:
Ах, анона, анона! Нет, не в аноне закавыка, дело в нем. Вот сейчас поставь его к стенке, даже угроза смерти не заставит есть серединку аноны, истаивающе-маслянистую, вкуса горной клубники. Лет ему мало, а потребность в счастливостях жизни ничтожная, будто он все отведал и всем пресытился.
Мимо Курнопая стрельнул зимородок — куцехвостый ракетоплан. И сразу движение в красноземе, и выскочил краб, боком-боком помчался в сторону моря, скорость рысачья. («Если ипподром все еще существует в столице, вот где забыться в игре!») Задержался возле кокосовой скорлупы. О, да это пальмовый вор. Чего-то вроде схватил? Не схватил, взмахивает меньшей клешней, прямо по-человечьи зовет: сюда, поскорей. С чего это он подзывает опять?
Значение
Чего размахался, клешнятый? Булыжником трахнуть! Постой, если бестия подзывает… Хитрюга и есть хитрюга! А что — и подамся. Значенье во взмахах, забота.
Он приближался — пальмовый вор перебежечкой к урезу воды. После песочком по отмели дул, не прекращая коротышкой-клешней подзывать. Вывел за норчатый камень: всверлились моллюски. И поскорей под деревья, где краснозем и бомбеют плодами панданусы.
К серому камню тому подходил обмирая. Вдруг погубила себя Фэйхоа. Цельных людей исступленная чуткость в поисках смерти не ведает страха. Сам он… Нескромность, нескромность, стервец!
Не обманул разнорукий. Манил, как мальчишка, полный сердечного сострадания. Тут Фэйхоа. Боязно видеть ее наготу. Прозолоть нежной коричной смуглянки, памятной по лунно-сизым покоям в день посвящения, лишь сохранилась на острых лодыжках. Веки смеженные тик лихорадит, горестный тик, безнадежность в нем бьется.
Как-то застигнуто глаза приоткрыла. Легким прыжком поднялась. Темна и уродлива рукавица на правой руке. Не рукавица — ловушка хоккейного вратаря. В ловушке, похоже, коралл. Странный коралл? Приоткрываются челюсти стиснутой рыбки. Боже ты мой, ужас ныряльщиков — бугорчатка. Меж бородавок и рытвин на самом хребте спрятаны мерзких тринадцать колючек. Хватит одной колючки, чтобы, вонзясь, выпрыснуть гибельный яд.
Бешено выкрикнул: «Брось!» Не подчинилась, пятясь к лагуне. Не приказал, потихоньку взмолился: «Пожалуйста, выкинь». Все отступает, и слезы ручьем, и ловушку со смертью поднимает к груди, к этому совершенству мира, где не смеялось дитя. И кинулся, чтоб умереть, но спасти Фэйхоа. А бугорчатка отброшена в воду: так Фэйхоа испугалась, что вредный страдалец Курнопа погибнет вместо нее.
Раскаяние о том, чему в уме и сердце Курнопая не было определения (неужели должно виноватиться за непонуждаемость состояния?), оказалось могучим чувством. Его влияние напомнило антисониновое, с той, правда, разницей, что бодрствование не отменялонежности. А тут, чем сильней ты проявляешь ласку, тем она неукротимей; и если вдруг возникнет намек на убыль ласки, обратно, откуда ни возьмись, укор — и вот оно, раскаяние, и такая радостная страсть из-за наплывов виноватости.
Несет его путями превращений. Нет-нет, простором превращений. В океане одиночный парусник не без цели, не без руля, но проследи его дороги. У него, у Курнопая, изменчивость внутренних движений естественней, чем у прелестной Фэйхоа. От трагической обиды, увы, девчоночьи смешной, скорей потешной, — превращение, в котором не осталось и горестной колючки и не заметишь страдания, во всем неустающая согласность.
Раздоры между Каской и Ковылко были нечасты, отходчивость родителей он относил к глумлению. Теперь он понимал — прощение не унижает, не заключает издевательства. Напротив, было б изуверством непрощение. За моментом прощения — беспамятство великодушия, и людям доведется испытать всю сокровенность счастья.
Теченьем дней как бы тащило Курнопая к кольцу атолла, едва скрытому под водой, и он, раздирая океанский мениск, вставал на риф и, словно очнувшийся от глубокого сна, дивился тому, что он сам и Фэйхоа, находящаяся рядом, забыли думать о катастрофе, по странности предотвращенной пальмовым вором.
Ненасытимой была для Курнопая близость Фэйхоа, и он корил себя за то, что очутился в новой крайности. Нельзя же терять чувство
Фэйхоа разрыдалась и укорила Курнопая, что ему по-курсантской привычке только бы крутиться под открытым небом. Он догадался: ей не удалось забеременеть. Она опрощалась, начиная напоминать Каску добессонного периода. И хотя в нем ворохнулось одобрение: «Интеллектуалка-оккультистка превращается в настоящую женщину», — он тотчас подумал, что наверняка ему будет кисло, если Фэйхоа обабится. Во время первого пребывания в бухте, когда к ней понаведались «гости», она не прекратила погружения в океан, лишь стала надевать гидрокостюм. Курнопай замечал, что и в гидрокостюме она беспокойно действовала на акул, которых называла подружками и друзьями. Даже кархародон — Болт Бух Грей назвал его за взметывания мордой Любимцем Оводов, — обычно сопровождавший и охранявший Фэйхоа, как собака, и тот взволновывался и делал виражи (за виражами акул обычно следует нападение). Был миг, когда Любимец Оводов решительно нацелился на Фэйхоа, но Курнопай, готовый к его нападению, сунул ему в рыло острие штока, и кархародон уплыл. Фэйхоа подосадовала на Курнопая. Любимец Оводов разобиделся. Курнопай был уверен, что предотвратил гибель Фэйхоа, поэтому, чтобы она не обольщалась на счет людоедов, пригрозил убить акулу; в рукоятке штока была кнопка, нажим на нее — под давлением выбьет из сопла мгновенный яд. С угрюмой злобой реагировали на Фэйхоа и зеленая мурена, и сотовый группер, и скат-хвостокол, которых она считала безвредными домашними животными.
Тогда и на день она не прекратила погружений, уверяя его, что хищникам не только свойственна привязанность, но и чувство благодарности. Теперь, к изумлению Курнопая, она сама уверяла его в том, в чем совсем недавно он так и не сумел ее убедить. Голодный хищник позарится не то что на человека, на собственный хвост, даже если он и с колючкой в тридцать сантиметров, как у ската-хвостокола, — и наотрез отказалась входить в океан. А тем, что потребовала, чтобы он тоже не входил в океан, озадачила. В училище, где про женщин было принято говорить как о существах презренно ненадежных, он верил, судя по Фэйхоа, в их постоянство. Ганс Магмейстер, кому он однажды пожаловался на грязный суд курсантов о женщинах, сказал, опечалившись, что не лучше и женский суд.
Сам слыхал, как уста, которым бы только петь райские песни, так сквернословили про мужчин, что было бы терпимей пропустить из уха в ухо километровый поезд. Правда, Гансу Магмейстеру представлялось, что самые гнусные подлости придуманы сатанинским воображением мужчин: удержись на шарикематриархальное правление, никогда бы человечество не докатилось до изобретения орудий всемирного убийства.
От перемены в поведении Фэйхоа Курнопай склонялся к мысли о перелицовочностиженщины ради осуществления своих прихотей или из-за намерения сделать мужа подкаблучником. Решил не подчиняться. И у женатого человека должна быть свобода воли. Фэйхоа заметила ему, смиренно приспустив веки, что после выпуска из училища он упражняется в осуществлении собственной свободы воли, будто бы у других вовсе нет на это личного права. Существование, основанное на командах, которые редко кем оспаривались, повысило в нем уважение к доказательности. Не амбицию он противопоставлял убедительному доводу, а подчинение, полное радости. Радость полыхнула в его душе, но он притушил ее восприятием притворства, померещившегося в смиренной приспущенности пушистых век Фэйхоа.