Самая страшная книга 2014
Шрифт:
Трактирщик, плесни-ка еще, будь мил!
Захворал град Петра, зачах, сгнили головы и совесть у властей, окромя, наверное, губернатора Миниха, Христофора Антоновича. Да что мог немец поделать в оном великом конфузе и разброде… Бежать стали люди из города, словно дома их горели, иль наводнение вновь бесы нагнали.
А в Москве старые бояре лютовать принялись, желчь и силу копить, не любили они Петербург, поговаривали, даже бабушку молодого императора в московском Новодевичьем монастыре заточили. Видимо, посему и покинул молодой Петр Второй град на Неве.
Да
В феврале того же года Анна Иоанновна, дочь брата Петра Великого Иоанна Алексеевича, празднично — вся в кружевах и бирюльках драгоценных — въехала в Москву, где войска и высшие чины в Успенском соборе присягой нарекли ее самодержицей.
Эх…
До смерти Петра Великого, энтово, отрадней, веселее жилось…
Новое судно спускали со стапеля верфи, по сему поводу шла гульба вразнос, катился по трапу кубарем какой-нибудь камер-юнкер, теряя парик, причитая, следом скакали его зубы, смех господ… Гуляли так, что закачаешься. Рекой водка лилась.
Эх, вкусная в вашей харчевне юшка, наваристая, густая, в крупе ложка вязнет, не юшка — суп другим словцом, энто как царь-батюшка наш, земля ему пухом, учил. Пар над горшочком, расстегаи рыбные, пиво твореное в кружке — что еще надобно простому человеку? Правильно, кувшин вина! Но обождет… Эх, хорошо! И название ведь экое интересное, у трактира-то у вашего, легкое, жизнью пышет. «Поцелуй»!.. Эх, я хоть старик стариком, а энто дело помню, сладкое энто дело… Эй, плесни-ка еще пива, трактирщик!
С размахом жила Россия, с надрывом, с песней! Красовался Петербург — возвел Петр-батюшка вокруг Заячьего острова всем градам град!
Иноземцы поплыли к нам, хлынул ученый люд, художники, купцы, офицеры — армейские и морские, а следом — авантюристы и шарлатаны всех мастей.
Гуляло окружение государя. Дворянство брало под залог имений кредиты, весело все пропивало, а когда захаживали банкиры да купцы с расписками, растрясали карман. И без долгов боярам царь-батюшка всыпал перца, коли не был за отъездом: скоблил им бороды, заставлял рядиться в чулки белые да парики из бабьих волос, чтобы до зада свисали, и ножками дергать, плясать на свое увеселение.
Война, говорите… война, да, энто дело сурьезное, не младенческое играние, поди. Опустели дворы, закрытыми стояли ворота, торчали в окнах сонные, яко мухи, дворяне. Не метали деньгу холопы, в свайку не резались, людишек простых на войну позабирали, сыновья и зятья боярские в полках унтер-офицерами ходили, младых в обучение по школам окунули…
Но ведь дали русского сапога понюхать шведам и османам, даже после позора при заснеженной Нарве, когда псы Карла Двенадцатого викторию сыскали.
Нет, ей-богу, интересное энто было время при Петре Алексеевиче, живое.
А потом пришло время мертвых.
1
Будка из желтого кирпича стояла около здания присутственных мест. Ветер наседал на единственное окошко, трепал печатные лоскутки каких-то объявлений,
Шум — звон битого стекла? — прервал его вязкий сон. Будочник с трудом отлип от холодной печки, прошаркал к двери, споткнулся о набитые соломой колоши у входа, тихо выругался.
Он вышел на порог и посмотрел в ночь.
Серый Петербург прятался в ветвях и провале неба. Будочник был призван следить за «благочестием» вверенного участка, но не видел этого «благочестия» в самом городе. Некогда статный и ухоженный Петербург исчез, его лоск и величие словно заточили в глухой монастырь, избавились от них в одночасье, как покойный император Петр Великий, одержимый мечтами об Анне Моне, в свое время избавился от законной супруги.
В грязных сумерках град смотрелся убого; казалось, что он отрицает марафет последних десятилетий.
Выл ветер, выли собаки, выло время. И чудилось, что все утонуло в мутной дорожной жиже, даже мелочи — «ювелиры» снова стали «золотых и серебряных дел мастерами», отменили гражданский шрифт, летоисчисление повели от сотворения мира, а не от Рождества Христова.
Петр Первый умер. Петербург захворал, запустел. Никаких более «зер гут», «данке шон» и «гутен морген, мин херц!»
Отставной солдат закутался в ватный казакин, такой же серый, как и тени у порога; поправил тесак у пояса — спокойствия хотел набраться, что ли. Не вышло. А алебарда осталась в будке.
Кто-то двигался в жирных тенях. Или что-то. Будочник сделал несколько шагов от домика и, имея желание зажать рот руками, супротив воли вскричал:;
— Кто идет?
Темным пятном проглядывалась съезжая [1] . Черное на сером. Длинная вертикальная тень мелькнула слева прошла — святый боже! — сквозь морозные узоры ограды.
— Кто идет? Гады! — закричал он сипло.
Он успел соснуть всего час, в желудке словно лежало пушечное ядро: употребленные перед сном три чарки водки, соленая говядина, вареные яйца и сайка с изюмом. Больной желудок будочника, казалось, был не способен справиться даже с разжеванным хлебным мякишем.
1
Съезжий дом. Административное здание, в котором помещались канцелярия, архив, тюрьма.
Хмель крутил тело, чадил дыханием — сильно пьян был немолодой будочник, или как Петр Первый сказывал: «зело шумны», да только весь шум достался голове.
На всю улицу горело лишь два фонаря, через забрызганные маслом стекла свет оседал на мостовую двумя неясными пятнами. После переезда царского двора в Москву уличное световое хозяйство забросили — фонари, еще недавно зажигаемые с августа по апрель согласно академическим «таблицам о темных часах», холодными слепыми шарами встречали очередные сумерки. Приходилось «подрабатывать» фонарщиком: каждый вечер будочник кочевал от одного бело-голубого столба к другому, спускал на блоках светильники, чистил и заливал внутрь масло.