Самодержец пустыни
Шрифт:
В тот же день, когда было написано письмо Богдо-гэгену, Азиатская дивизия в долине реки Баян-гол вступила в бой с частями 30-й стрелковой дивизии 5-й армии. Красные отчаянно сопротивлялись, к вечеру Унгерн отступил, потеряв около 80 бойцов убитыми и до сотни ранеными [188] . После этого он едва ли не впервые нарушил указание лам, предписавших ему двигаться по левому берегу Селенги, и через два дня свернул от нее на север вдоль русла одной из речушек, берущих начало на Цеженском гольце – лесистом и диком скальном массиве, считавшемся непроходимым для войск. За ним лежала плодородная, густонаселенная долина Джиды.
188
Раненых “на бычьем обозе” отправили в Улясутай, но по дороге все они были зарублены бойцами Щетинкина.
Перед
Выбор был сделан, дивизия начала труднейший переход через Цеженский голец. Впереди, прокладывая дорогу в зарослях, посменно шли двести человек с топорами, кирками, лопатами. Поклажу навьючили на лошадей, число подвод Унгерн свел к минимуму. Пушки тянули на руках, временами – таким образом, что одно колесо шло по горной тропинке, а второе, зависшее над пропастью, поддерживали веревками и баграми.
“Каким образом вы проделали этот маршрут?” – допрашивая Унгерна в плену, не без уважения поинтересовались командиры 5-й армии. Он ответил: “Тропы там есть. Вообще во всей Монголии есть тропы. Нет ни одной пади, где нельзя пройти, но это зависит от энергии”.
Энергии у него хватало. Две с половиной тысячи людей с лошадьми и обозом, при восьми орудиях, одолели Цеженский голец за сутки, тогда как впятеро меньшему и имевшему всего одну пушку отряду Щетинкина, который вскоре двинулся тем же путем, на это понадобилась неделя.
Рассеивая мелкие красноармейские отряды, Унгерн молниеносными по местным условиям переходами выходит в долину Джиды. Через разлившиеся реки артиллерию переправляли первобытным способом: забивали быков, ждали, пока туши раздуются под июльским солнцем, затем связывали их вместе и на этих зловонных понтонах устанавливали орудия.
“Вы знали этот район?” – спросили Унгерна в плену. Он объяснил, что нет, не знал, лишь однажды проезжал на пароходе. Имелась в виду его первая поездка в Монголию в 1913 году, когда он пароходом добирался от Верхнеудинска до Усть-Кяхты. Память у него была специфическая, как у охотника или таежного бродяги. Он забывал имена, путал даты, но помнил места, мельком виденные восемь лет назад. Многих поражали его чутье и умение безошибочно ориентироваться на местности даже в темноте.
Согласно “Приказу № 15”, карающий меч барона опускается на “преданных слуг красных учений”, а также их жен и детей. В богом забытых деревнях и улусах Селенгинского аймака евреев нет, настоящих коммунистов и комиссаров – тоже. К ним причисляют любых сельских активистов вплоть до работников местной потребкооперации [189] . Какой-то “бурятский староста”, по причине своей должности заподозренный в большевизме, после пыток брошен на тлеющие угли костра; зарублена деревенская учительница, про которую кто-то донес, что она коммунистка, хотя вся ее вина состояла, видимо, в том, что имела несчастье учиться на каких-нибудь советских курсах. Перед смертью, пишет Рябухин, она “была изнасилована всеми нашими контрразведчиками”.
189
Один из них, бурят Дамдин Буянтуев, будто бы перед смертью сказал унгерновцам: “Ваша жизнь так же недолговечна, как жизнь комаров”.
Внезапное появление Азиатской дивизии в самом сердце Забайкалья для Матиясевича и Блюхера было полной неожиданностью – к ним поступали оптимистические донесения, что силы барона уменьшились до нескольких сот человек и продолжают таять. Лучшие части 5-й армии и Народно-Революционной армии ДВР ушли в Монголию, остановить Унгерна некому [190] . Он стремительно движется на север и к концу июля выходит к Гусиному озеру. Здесь полтора года назад чахары во главе с Нэйсэ-гэгеном на ночном привале предательски вырезали казаков и офицеров Левицкого.
190
В ближайшее время за недооценку его сил поплатится командарм Матиясевич;
По округе рассылаются агитаторы – вербовать волонтеров. Опираясь на казачью верхушку, Унгерн мог бы объявить мобилизацию в занятых станицах и улусах, но не сделал этого, желая выглядеть освободителем, а не таким же насильником, как его враги. Особые надежды он возлагал на селенгинские станицы, где, по его словам, “живут самые верные казаки”, однако и тут “ни один человек не присоединился”. На сходах вербовщики начинали свои выступления перед толпой любопытных, а заканчивали при пустой площади. Слушатели расходились к концу речи, теряя к ней всякий интерес. Советскую власть здесь не любили, но воевать с ней не хотел никто, тем более в самую страду. Успех был маловероятен, а опасность подвергнуть свои семьи мести со стороны коммунистов – вполне реальной. Напрасно унгерновцы щедрой рукой раздавали станичникам серебро и сигареты, а казачек одаривали шелками, сахаром и чаем, надеясь, как пишет Князев, “создать представление о широком довольстве Азиатской дивизии, чтобы этим жестом привлечь добровольцев”. Единственными, кто вступал в нее добровольно, были пленные красноармейцы – из страха, что за сдачу в плен расстреляют свои.
“К вам бароновцы идут, наливайте чары!” – занимая очередную станицу, запевали бойцы Унгерна не известно кем сочиненную “отрядную песню”, но даже казаки особой радости не выказывали. Крестьяне, памятуя о семеновских зверствах и страшась репрессий в том случае, если дадут унгерновцам приют, скрывались в сопках, дивизия занимала пустые заимки и села. Планы поднять здесь всеобщее восстание построены были даже не на песке, а в воздухе.
Довольно скоро в этом убедившись, Унгерн тем не менее продолжил движение на север. До начала августа у него еще сохранялись иллюзии относительно японского наступления. Они даже укрепились после того, как от пленных стало известно, что армейские политработники, выступая на митингах, говорят о поддерживающих барона японцах. На самом деле это был обычный пропагандистский прием – ораторы называли его “японским ставленником” и “марионеткой Токио”, но красноармейцы понимали эти обвинения буквально, а Унгерн, лишенный других источников информации, интерпретировал их рассказы в том смысле, что японцы объявили войну Советской России и находятся уже где-то близко. Когда над колоннами Азиатской дивизии показались советские аэропланы с красными кружками на нижней плоскости крыльев, эти опознавательные значки приняли за изображение солнца – эмблему императорской Японии. Поднялось всеобщее ликование, кого-то осенила мысль разложить на земле простыни, обозначив таким образом удобную полосу для посадки. Летчики пошли на снижение, приветствуемые восторженными криками унгерновцев, и начали бомбардировку.
На восточном берегу вытянутого с севера-востока на юго-запад Гусиного озера находился крупнейший дацан Забайкалья – Тамчинский, резиденция Пандито-хамбо-ламы. Здесь укрепились два стрелковых батальона 232-го полка с четырьмя орудиями. Приказав обозу и подводам с ранеными открыто двигаться по дороге прямо к дацану, чтобы отвлечь на них артиллерийский огонь, Унгерн неожиданно бросил вперед скрытые за холмами сотни. Их поддержали пушки капитана Оганезова; от обстрела вспыхнули деревянные строения. Пока осажденные, укрывшись за монастырскими оградами, отбивали пешую атаку с одной стороны, конница ворвалась в дацан с другой. Красные упорно оборонялись; артиллеристы вели огонь до последней возможности и были изрублены возле орудий. Завязался рукопашный бой среди охваченных пожаром бревенчатых домиков, юрт и храмов. Центральная площадь монастыря перед каменным Цогчином покрылась телами красноармейцев со страшными ранами от шашечных ударов. Остальные, прижатые к озеру, начали сдаваться; кое-кто попытался вброд уйти по мелководью на другой берег залива, но это мало кому удалось. Некоторые пустились вплавь, над водой виднелись только их головы, и казаки, целясь в них, говорили, что стреляют “по арбузам”.
Комиссары и военспецы смерть предпочли плену, самоубийство – пыткам с неминуемым концом. Один застрелился, войдя по горло в озеро, чтобы не надругались над трупом; другой – когда не сумел поднять в атаку залегшую под пулями цепь. Ничего подобного Унгерн раньше не видел. “Отстреливаются до последнего, а потом стреляют в себя”, – в плену ответил он на вопрос, как, по его мнению, показал себя в боях “комсостав” красных, и назвал это поведение “шикарным”. Так записано в протоколе, хотя само слово кажется неуместным, подходящим для какой-то другой войны, на которой рыцарственные офицеры стреляются, дабы не унизить себя сдачей оружия столь же щепетильному противнику, а не для того, чтобы избежать четвертования или поджаривания на костре.