Самопознание Дзено
Шрифт:
— Двенадцать часов! — заметил Туллио с довольной улыбкой и одарил меня тем, чего я больше всего желал — своим сочувствием: — Да уж, тебе не позавидуешь!
Этот вывод попал в самую точку, и я с трудом удержался, чтобы не заплакать. Я почувствовал себя несчастнее, чем когда-либо, и в этом размягченном состояний, в которое меня повергла жалость к самому себе, сделался ужасно уязвимым.
Туллио снова заговорил о своей болезни, которая была, по-видимому, его единственным развлечением. Оказывается, он изучил строение ноги и стопы. Смеясь, он рассказал мне, что когда человек идет быстрым шагом, то время, за которое он делает один шаг, не превышает половины секунды. И за эти полсекунды приходят в движение не более и не менее как пятьдесят четыре мускула! Пораженный, я тут же обратился мыслью к своим
Я вышел из кафе хромая и хромал несколько дней. Хождение стало для меня тяжелой работой и даже причиняло мне легкую боль. Казалось, что этот сложный узел, образованный множеством сцеплений, был плохо смазан и отдельные его части то и дело выходили из строя. Несколько дней спустя я был поражен другой, более серьезной болезнью, о которой я еще расскажу — и эта новая болезнь несколько ослабила первую. Но еще и сейчас, когда я пишу эти строки, стоит кому-нибудь посмотреть на меня в то время, когда я иду, как последовательность пятидесяти четырех движений нарушается, и мне стоит большого труда удержаться на ногах.
И этой болезнью я тоже обязан Аде. Животные часто становятся жертвами охотников или других животных в пору любви. Вот и я тогда стал жертвой болезни, а случись мне узнать о чудовищном механизме в другое время, ничего подобного бы не произошло.
Несколько строчек на листе бумаги, сохранившемся у меня с той поры, напоминают о другом странном происшествии, случившемся в те дни. Рядом с записью о последней сигарете и заметкой, выражающей мою веру в то, что мне удастся излечиться от болезни пятидесяти четырех движений, я нахожу набросок стихотворения о… мухе. Если бы я не знал с достоверностью, что эти вирши сочинил я, то мог бы подумать, что они принадлежат перу какой-нибудь благовоспитанной барышни, обращающейся на ты к воспеваемым ею насекомым. И раз уж даже со мной случилось такое, это означает, что каждого из нас может занести куда угодно.
Вот как родились эти стихи. Я вернулся домой поздно ночью и, вместо того чтобы лечь спать, отправился в кабинет и зажег газовую лампу. На свет прилетела муха и долго мне докучала. Я прихлопнул ее легким ударом, стараясь не запачкать руки, и уже совсем о ней позабыл, но потом вдруг увидел ее посреди стола — она медленно приходила в себя. Оцепеневшая и напряженная, она казалась выше ростом, чем была раньше, потому что одна лапка у нее одеревенела и не гнулась. Двумя задними лапками она старательно разглаживала крылья. Потом попыталась взлететь, но опрокинулась на спину. Перевернувшись, она упрямо и старательно принялась за прежнее. Тогда-то я и написал эти стихи, пораженный тем, что этот крохотный, испытывающий такую боль организм, делая свои сверхъестественные усилия, руководствовался при этом двумя совершенно ошибочными посылками. Во-первых, судя по тому, как упорно муха разглаживала крылья, которые вовсе не были повреждены, она просто не знала, что именно у нее болит. Во-вторых, упорство, с которым она все это проделывала, свидетельствовало о живущей в ее крохотном мозгу непоколебимой вере в то, что здоровье принадлежит нам неотъемлемо и что даже если оно нас покинуло, оно неминуемо к нам вернется. Ошибка, вполне простительная насекомому, которое живет один только сезон и не успевает приобрести опыта.
Но настало наконец воскресенье. Это был пятый день с тех пор, как я последний раз был у Мальфенти. Несмотря на то, что я почти никогда не работал, я всегда очень почитал этот праздник, который делит жизнь на короткие отрезки, делая ее тем самым более сносной. Но тот праздничный день завершал и мою многотрудную неделю, и мне полагалось за это хоть какое-нибудь удовольствие. Я вовсе не хотел переменять что-либо в своих планах, но так как на этот праздничный день они не распространялись, я решил повидать Аду. Я не собирался нарушить свои обязательства ни единым словом, я просто должен был ее увидеть. Ведь не исключена возможность, что за это время произошло какое-нибудь событие,
Поэтому ровно в полдень с той быстротой, на какую были способны мои бедные ноги, я поспешил в город, на ту улицу, по которой должны были пройти, возвращаясь с мессы, синьора Мальфенти и ее дочери. Этот праздничный день был к тому же и солнечным, и в пути я думал о том, что впереди меня, может быть, ожидает желанное известие: Ада меня любит!
Это было не так, но в течение некоторого времени мне удавалось сохранить эту иллюзию. Судьба благоприятствовала мне невероятно. Я столкнулся с Адой лицом к лицу, и она была одна. Я едва устоял на ногах, и у меня перехватило дыхание. Что делать? Принятое мною решение требовало, чтобы я посторонился и, спокойно с ней поздоровавшись, продолжал свой путь. Но в голове у меня царила сумятица, потому что до этого я принимал совсем другие решения, в числе которых — я помнил это совершенно точно — было решение поговорить с Адой абсолютно откровенно и выслушать свой приговор из ее уст. И я не посторонился и не продолжил свой путь, а наоборот, едва она со мной поздоровалась — так, словно мы расстались пять минут назад, — пошел с нею рядом.
Она сказала:
— Здравствуйте, синьор Козини. Я тороплюсь.
А я ответил:
— Вы позволите мне немного вас проводить?
Улыбнувшись, она разрешила. Значит, теперь я должен был приступить к объяснению? Она заметила, что идет прямо домой, и из этого я сделал вывод, что в моем распоряжении всего пять минут, да и те я частично уже потратил, высчитывая, хватит ли этого времени на то, чтобы высказать столь важные вещи. Лучше уж совсем ничего не сказать, чем сказать не все! Смущало меня и то, что в те времена в нашем городе девушка компрометировала себя, даже если просто шла по улице в обществе молодого человека. Но она мне это позволила! Так, может быть, мне следовало этим удовольствоваться? Раздумывая обо всем этом, я смотрел на нее и старался вновь почувствовать во всей полноте свою любовь, замутненную сомнениями и гневом. Вернутся ли ко мне по крайней мере мои прежние мечты? Ада с ее стройной фигурой казалась одновременно и маленькой и высокой. И мечты хлынули лавиной прямо тут, когда она была еще рядом со мной во всей своей реальности. Таков был мой способ ее желать, и я вернулся к нему с живейшей радостью. Из моего сердца изгладились последние следы обиды и гнева. Но тут нас нерешительно окликнули сзади:
— Простите, пожалуйста, синьорина…
Я, негодуя, обернулся. Кто осмелился прервать объяснение, к которому я даже еще не приступил? Какой-то молодой человек, бледный, смуглый, безбородый, смотрел на Аду выжидающим взглядом. Я тоже взглянул на Аду в безумной надежде, что она призовет меня на помощь. Один только ее знак, и я бы накинулся на этого типа, требуя, чтобы он объяснил свой наглый поступок. А если бы он заупрямился — еще лучше. Все мои болезни как рукой бы сняло, получи я разрядку в грубом физическом насилии.
Но Ада не сделала мне никакого знака. С невольной улыбкой, которая не только изменила линию ее щек и рта, но и осветила все лицо, она протянула ему руку.
— Синьор Гуидо!
Это обращение по имени больно ранило мой слух. Всего несколько минут назад, обращаясь ко мне, она назвала меня по фамилии.
Я взглянул на него повнимательнее, на этого синьора Гуидо. Он был одет с манерной элегантностью, и в правой руке, затянутой в перчатку, держал длиннейшую трость с набалдашником из слоновой кости. Я бы не согласился ходить с такою, даже если бы мне платили за каждый километр! И я нисколько не устыдился того, что заподозрил с его стороны угрозу Аде. Есть весьма подозрительные типы, которые одеваются столь же элегантно и даже ходят с такими же тростями.
Улыбка Ады вернула меня в область обычных светских отношений. Ада представила нас друг другу. И я тоже улыбнулся. Улыбка Ады была словно рябь, подергивающая прозрачные воды при дуновении легкого ветерка. Моя тоже напоминала нечто подобное, только в моем случае воды пришли в движение не от ветра, а от брошенного в них камня.
Его звали Гуидо Шпейер. Моя улыбка сразу сделалась более естественной, ибо мне тут же представлялся случай сказать ему нечто неприятное.
— Так вы, значит, немец?