Самопознание Дзено
Шрифт:
Это очень серьезная болезнь — базедова! Во всяком случае, знакомство с ней оказалось для меня очень важным. Я изучил ее по множеству монографий, и мне показалось, что я открыл главный секрет человеческого организма. Наверное, у многих — не только у меня — бывают в жизни периоды, когда какие-то идеи настолько загромождают голову, что для других в ней просто не остается места! Да что и говорить, если такое случается с целыми обществами! Люди живут Дарвином, после того как жили Робеспьером и Наполеоном, а потом Либихом [32] или на худой конец Леопарди, [33] если только над всем их космосом не господствует Бисмарк!
32
Либих Юстус (1803–1873) — знаменитый немецкий
33
Леопарди Джакомо (1793–1837) — один из крупнейших итальянских поэтов.
Но Базедовом жил один только я! Мне казалось, что этот человек обнажил самые корни жизни, которая устроена следующим образом. Все живые организмы можно выстроить в ряд, на одном конце которого окажутся больные базедовой болезнью, вынуждающей к щедрейшему, безудержному расточению жизненных сил, к бешеному сердечному ритму, а на другом — те, что обделены скупой природой и обречены погибнуть от болезни, которая может показаться истощением, хотя в сущности это просто леность. Между ними находится золотая середина, которую неправильно называют здоровьем: на самом деле это всего лишь временная передышка. Между центром и тем концом, который обозначен базедовой болезнью, помещаются люди, которые ожесточенно растрачивают свою жизнь в страстях, честолюбивых стремлениях, наслаждениях, а на другом конце находятся те, что бросают на блюдо жизни одни лишь крошки, а остальное экономят, готовя себя к тому мерзкому долгожительству, которое ложится тяжким грузом на все общество. Впрочем, этот груз тоже, наверное, необходим. Общество движется вперед, потому что его толкают базедовцы, но не рушится в пропасть, потому что его тормозят остальные. Я убежден, что, задавшись целью создать общество, можно было все устроить значительно проще, но оно устроено так, что на одном его конце — зоб, а на другом — отек, и ничего с этим поделать нельзя. Посредине находятся те, у кого либо зоб, либо отек только начинаются; что же касается абсолютного здоровья, то его нет во всем ряду, как и во всем человечестве.
Насколько я знал от Аугусты, зоба у Ады еще не было, но другие симптомы уже обнаружились. Бедная Ада! Она предстала передо мной как воплощение здоровья и равновесия, и потому я долго считал, что она и мужа себе выбрала с таким же хладнокровием, с каким ее отец выбирал товары, и вот на нее обрушилась болезнь, которая должна была привести ее к совершенно иному жизненному ритму! Вся ее психика извратилась!
Вместе с нею заболел и я, болезнью не тяжелой, но долго не проходившей. Дело в том, что я слишком много думал о Базедове. Мне вообще кажется, что стоит только на чем-нибудь задержаться, как обязательно в конце концов заразишься. Нужно двигаться! Жизнь выделяет яды, но в ней же существуют и другие яды, которые могут служить противоядием. Только находясь в непрерывном движении, можно вырваться из-под влияния первых и обратить себе на пользу последние.
Моей болезнью стала одна навязчивая мысль, один сон, один страх. Ее истоки, должно быть, коренились в следующем рассуждении: под извращением обычно понимают отклонение от нормы, то есть от здоровья, которым мы располагали до того. Здоровую Аду я знал хорошо. Но не могло ли случиться так, что со своей новой, извращенной психикой она меня полюбит, раз будучи здоровой она меня отвергла?
Не знаю, как мог этот кошмар (или надежда) родиться у меня в голове!
Может быть, все это из-за того, что мне показалось, будто нежный и разбитый голос Ады звучит любовью, когда она обращается ко мне? Бедная Ада, она очень подурнела, и я уже не испытывал к ней прежнего влечения. Но когда я вспоминал наши прошлые отношения, мне казалось, что если она вдруг в меня влюбится, я окажусь в такой же неприятной ситуации, в какой оказался Гуидо по отношению к своему английскому коллеге с его шестьюдесятью тоннами купороса. В точности тот же случай! Несколько лет назад я объяснился ей в любви, и за этим не последовало с моей стороны ничего, что можно было бы рассматривать как отказ от моих слов, если не считать того, что я женился на ее сестре. Это был тот вид. контракта, при котором она находилась под защитой не закона, а исключительно моего рыцарства. Я считал, что дал ей в свое время такие обязательства, что приди она ко мне много лет спустя и будь она даже украшена зобом в результате своей болезни, я все равно буду обязан поддержать честь фирмы.
Помню, однако, что эта перспектива заставила меня думать об Аде с более дружеским чувством. До той поры, слыша о неприятностях, которые причинял ей Гуидо, я, конечно, не злорадствовал, но все же не без удовлетворения мысленно обращался к своему дому, в который Ада в свое время отказалась войти и в котором никто не испытывал страданий. Теперь положение изменилось: ведь той Ады, которая с негодованием
Болезнь Ады протекала тяжело. Несколько дней спустя доктор Паоли посоветовал удалить ее от семьи и поместить в санаторий в Болонье. Это мне сообщил Гуидо, а Аугуста потом еще рассказала, что бедная Ада даже в такой момент не была избавлена от серьезных огорчений. Гуидо имел наглость предложить, чтобы во время ее отсутствия дом вела Кармен. У Ады не хватило духу сказать ему откровенно, что она думает о подобном предложении, но она заявила, что не сделает из дому ни шагу, если ей не позволят поручить управление хозяйством тете Марии; Гуидо, конечно, согласился. Однако он, видимо, не расстался с мыслью получить Кармен в свое полное распоряжение, устроив ее на освободившееся после Ады место. Однажды он сказал Кармен, что если бы она не была так занята в конторе, он с удовольствием доверил бы ей управление домом. Мы с Лучано переглянулись, и, разумеется, каждый успел заметить на лице другого лукавую улыбку. Кармен же, покраснев, пробормотала, что все равно не могла бы принять этого предложения.
— Вот так всегда! — сказал в сердцах Гуидо. — Из-за глупых оглядок на чужое мнение никогда нельзя сделать то, что было бы всего разумнее.
Однако он тут же замолчал, и было просто удивительно, что он так быстро оборвал столь интересную проповедь.
Проводить Аду пришла на вокзал вся семья. Аугуста попросила, чтобы я принес цветы. Я пришел, немного запоздав, с красивым букетом орхидей и передал его Аугусте. Ада это видела и, когда Аугуста поднесла ей цветы, сказала:
— Благодарю вас обоих от всего сердца.
Этим она хотела дать понять, что принимает цветы также и от меня, но я воспринял ее слова как проявление сестринского чувства — нежного и в то же время холодноватого. Базедов сюда, конечно, не замешался.
Она казалась новобрачной, бедная Ада, с этими своими глазами, расширившимися словно от счастья. Ее болезнь умела подделать любые чувства.
Гуидо ехал вместе с нею: он должен был проводить ее и спустя несколько дней вернуться. Сидя на скамейке, мы ждали, когда поезд тронется. Ада высунулась в окно и махала платочком до тех пор, пока не исчезла у нас из глаз».
Потом мы проводили всхлипывающую синьору Мальфенти домой. Когда мы прощались, теща, поцеловав Аугусту, поцеловала также и меня.
— Извини! — сказала она, засмеявшись сквозь слезы. — Это вышло у меня нечаянно, но если ты позволишь, я поцелую тебя еще раз.
Даже маленькая Анна, теперь уже двенадцатилетняя, пожелала меня поцеловать. Альберта, которая в ближайшее время должна была обручиться и, следовательно, бросить национальный театр на произвол судьбы и которая была обычно со мной очень сдержанна, в тот день с жаром протянула мне руку. Все любили меня за то, что моя жена была цветущей, здоровой женщиной, и выражали, таким образом, неприязнь Гуидо, жена которого была больна.
Но именно тогда я едва избежал риска сделаться менее образцовым мужем. Я невольно заставил страдать свою жену, и виной всему был сон, которым я по простоте душевной с ней поделился.
Сон был такой: мы трое — Аугуста, Ада и я — высовывались из окошка; если быть точным, то мы высовывались из самого маленького окошка, которое было в наших трех домах — моем, тещи и Адином: а именно из кухонного окна в доме моей тещи, которое на самом деле выходит в маленький дворик, а во сне выходило на Корсо. У крохотного подоконника было так мало места, что Ада, которая стояла посредине, держа нас под руки, тесно ко мне прижалась. Я взглянул на нее и увидел, что глаза ее снова сделались холодными и ясными, а профиль обрел прежнюю чистоту линий, равно как и очертания затылка под легкими завитками — теми самыми завитками, которые мне приходилось видеть так часто, когда Ада поворачивалась ко мне спиной. Несмотря на всю свою холодность (почему-то я именно так воспринимал ее здоровье), она продолжала прижиматься ко мне так, как это показалось мне в вечер моего обручения за вертящимся столиком. Я весело сказал Аугусте (правда, для того, чтобы о ней вспомнить, мне пришлось сделать над собой некоторое усилие): «Нет, ты только посмотри, какая она стала здоровая! Где же Базедов?» — «А ты разве не видишь?» — ответила Аугуста, которой — единственной среди нас — была видна улица. Тогда мы тоже с трудом высунулись из окна и увидели большую толпу, которая с угрожающими криками двигалась по улице в нашу сторону. «Так где же Базедов?» — спросил я еще раз. И тут я его увидел. Это за ним бежала толпа, за старым нищим в длинном плаще — изорванном, но из роскошной жесткой парчи. У него была большая голова, седая грива развевалась по ветру, и вылезающие из орбит глаза смотрели тем самым взглядом, который я не раз замечал у преследуемых животных — в нем смешались страх и угроза. А толпа вопила: «Смерть отравителю!»