Санаторий
Шрифт:
Снова и снова возвращается Иван Антонович к осмыслению трудной роли писателя в обществе. С одной стороны, литературная способность — это все преобразующая волшебная палочка, особенный дар творца: “Не хандрите, дорогой друг, — пишет он В. И. Дмитревскому 14 октября 1963 года, — у Вас ведь есть могущество, каким не обладают другие люди, — Вы сами можете создавать себе жизнь “по усмотрению” — на страницах бумаги, которая пока есть…” С другой стороны, дар этот не может быть израсходован мелко и попусту. И вследствие этого писателю необходимы самоуважение и бесконечная, жестокая, въедливая требовательность к себе. Пример того и другого Иван Антонович демонстрирует в своем письме Е. П. Брандису:
“Абрамцево, 4 мая 1959 г.
Мне кажется, что каждый серьезно относящийся к делу автор, будь то ученый, художник или писатель, никогда не доволен своим произведением. Каждому из нас известно, что задумываешь нечто необыкновенно яркое и сильное, а удается выполнить хорошо если процентов на 50, а то и на 30 от задуманного (я имею в виду не количественную, а качественную сторону произведения). Поэтому установившаяся у нас привычка обязательно ругать автора, сравнивая его с неким совершенством,
И далее:
“Очень мне понравилось, что Вы единомысленны со мной в оценке “Сердца Змеи” — самому мне кажется, что там мне удалось кое-что поглубже и посерьезнее, чем в Андромеде, в частности — вопрос о мыслящих существах во Вселенной и о их Разуме, который, отражая Космос, в своем высшем проявлении должен быть повсюду одинаков… А по секрету — самое важное в Андромеде, что я ставлю себе в наибольшую заслугу, — это фантазия о Великом Кольце. Этого никто не придумывал, да еще вполне материалистически…”
Человек доброжелательный и корректный, Ефремов тем не менее никому не прощает необязательности и неточности. Доказательность и научная добросовестность для него превыше всего. “Платон мне друг, но истина дороже”. Потому он так нетерпим к некомпетентным, невнятным претензиям некоторых работников литературного фронта:
“Абрамцево, 17.11.59. Дмитревскому.
Пишу Вам спешно с оказией коротенькую записку — дополнение к звонку… об Афанеор. Те исправления, которые захотели сделать Ваши редакторы и консультанты, все неверны, за исключением второго варианта названия ихаггаренов. Секрет очень прост, и удивляюсь, как сим мудрецам не пришло это в голову. На туарегском языке и вообще во всех близких к тамашеку берберских наречиях звук “р” чрезвычайно отчетлив и произносится даже с некоторым нажимом. При переходе к арабскому произношению “р” приобретает горловое звучание, по некоторым фонетическим системам (неверным!) передаваемым (транскрибируемым) по-русски как “г”. Вот и получается, что “имрады” звучит как “имгады” и так далее. Я же пишу о берберах и еще точнее — о туарегах, поэтому никакого другого произношения, кроме туарегского, быть не должно, и принятая мною транскрипция не случайна и не от невежества. Что касается Ахаггара и Хоггара, то Ахаггар — целая горная область, включающая в себя хребет Хоггар, проходящий наискосок с ЮЗЗ к северу от Таманрассета. Поэтому различные названия, встречающиеся в тексте, также не случайны”.
Так же непреклонно отстаивает Ефремов свое писательское достоинство чуть позже, по поводу замечаний корректора и главного редактора журнала “Нева” “Лезвии бритвы”:
“Москва, 2 мая 1963. Дмитревскому.
Я могу ответить Вашему ученому корректору (к сожалению, она подписалась так, что я не могу обратиться к ней лично) следующее. Во-первых, не откажите в любезности ее поблагодарить за внимательность. Во-вторых, скажите, что когда я пишу фамилии художников или научные термины, то пишу их совершенно точно — что может быть удивительно для писателя, но совершенно обязательно для ученого. В-третьих, откуда она взяла, что стадо сторожит самец? Обычно — старая и опытная самка является вожаком, а временными стражами на периферии — молодые самки. Самцы — авангард и арьергард — боевая сила. Кроме того, если это не подтверждено в каких-либо справочниках, то еще ничего не значит. Я имею достаточную научную квалификацию, чтобы даже строить свои собственные гипотезы, что обязательно прошу иметь в виду на дальнейшее. Длина шеи в разных полах у других животных никем не мерена, потому и не может быть известна корректору. Тут надо подчеркнуть, что когда речь заходит о канонах красоты и чувства прекрасного, то дело идет о подчас очень небольших различиях и малых величинах, каковых даже для научного анализа человека анатомы почти не удосужились промерить. Каждой женщине, в том числе и ученому корректору, должно быть известно, что похудение или пополнение, очень заметное для глаза, линейно или объемно выражается сантиметрами, и весьма немногими…
Я написал подробно ответы корректору, но Вы не показывайте ей все, чтобы ненароком не обидеть. Однако я не собираюсь всегда так делать — это лишь как пример, а в дальнейшем буду просто отвечать — мала квалификация для обсуждения подобных вопросов. И Вы тогда будете знать, что это не снобизм и не мания величия, а просто экономия времени”.
В архиве Е. П. Брандиса хранится и письмо главному редактору “Невы”:
“Москва, 12 июня 1963.
Глубокоуважаемый Сергей Алексеевич!
Только что вернулся из поездки и получил Ваше любезное письмо. Я, конечно, рад, что Вы выиграли “бой” за печатание моего романа, но меня смущает само наличие этих боев за роман с насквозь коммунистической идеологией и диалектической философией. Может быть, вообще сейчас неподходящий момент для его опубликования и следовало бы подождать? Роман ничего не потеряет от того, что он полежит, а мне — не привыкать стать, что мои произведения не сразу доходят до разума… тех редакторов, которые вместо художественной ведут только цензорскую линию. Если для напечатания романа придется ввести существенные изменения по этой именно линии, то такой цены за напечатание я платить не буду.
…Теперь относительно Вашего предложения о послесловии. Опять-таки, меня прямо-таки убило, что главный редактор журнала, печатающего роман, спрашивает меня, во имя чего он написан. Да если Вы этого не видите, так во имя чего же печатаете?
Я никак не могу согласиться с тем, что надо рассматривать читателя как
В общем-то, я рассуждаю как художник, но если стать на Вашу позицию за все отвечающего главного редактора, то Ваша осторожность вполне понятна. И надо быть уж очень крепко уверенным в качестве романа, чтобы не опасаться нападок на него. Для меня после Вашего письма очевидно, что такой уверенности у Вас нет. Укреплять Вашу уверенность путем “обезопашивания” романа от нападок и элиминации важных, с моей точки зрения, высказываний я не могу. Поэтому, может быть, пока не поздно, давайте решим так, что мы опубликуем первую часть романа и на этом кончим. Убытки, как говорится, пополам — я потеряю возможность предварительной публикации, а Вы — понесенные расходы.
Я приеду в Ленинград примерно около 25 июня и с большим удовольствием встречусь с Вами и наконец познакомлюсь. Но это письмо я посылаю заранее, чтобы, в случае согласия с моим предложением, Вы приостановили бы печатание второй части — после ее опубликования будет поздно отступать.
С приветом и искренним уважением”.
Как точно формулирует Ефремов брюзгливое, мрачное свойство подозрительности и неверия в будущее; “человеков в футляре” — комплекс коммунистической неполноценности! Наденет такой субъект шоры на собственные глаза, лелеет их и блюдет единственный принцип: “Тащить и не пущать!”. Или, заглушая внутренний голос, припевает: “Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не позволю сказать!”.
Ефремов и с Дмитревским делится сомнениями:
“Москва, 16.06.63.
…если главный редактор пишет писателю, что ему неясно, для чего написан роман, а потому требуется лобовая присказка, то это значит, что оный редахтур романа не понял и сомневается в его качестве. Ежели так, то как же он может его отстаивать и брать на себя тот неизбежный риск, которого не миновать, если печатаешь вещь не совсем обычную? Отсюда и нелепые пожелания, являющиеся нечем иным, как замаскированными попытками оградить себя от возможного разноса. По ведь существуют два пути — или выхолащивать произведение или его просто не печатать — по-моему, последнее благороднее”.
Живущий до недавнего времени во многих из нас цензор заставил, наверное, и Ивана Антоновича не раз предвзято и пристально вглядеться в свой роман. Интуиция давала основания предсказывать ему тернистый путь. Хотя бы за смелость преодолевать гласные и негласные запреты и освещать “нерекомендованные” верхами вещи:
“Москва, 9/III — 63. Дмитревскому.
…роман сейчас к месту и единственно в чем уязвим — это в непривычном для нас сексуальном аспекте. Однако, поскольку секс является одним из опорных столбов психологии, нам так или иначе необходимо его осваивать, иначе мы не сойдем с повода ханжей и церковников”.
Совсем иные чувства вызывают у автора читательские отклики. Столько человеческих судеб затронул роман “Лезвие бритвы”, столько мыслей растревожил! Об одном сожалеет писатель: обладая могуществом создавать себе жизнь “по усмотрению” на бумаге, он не в силах распространить его на внешний мир — помочь страждущим, исцелить больных, дать надежду отчаявшимся:
“Москва, 14 октября 1963. Дмитревскому.
Почему-то много писем от заключенных — есть противные, есть интересные. Очень трагические письма от матерей — принимая меня за гениального врача, они просят спасти их погибающих детей. Это очень трудно читать — не будучи врачом, я не имею права даже посоветовать им какое-либо лекарство и только могу адресовать их к крупным светилам, которых… и сам плохо знаю”.
И когда пришел его час, ему тоже никто не в силах был помочь…
“Браться за серьезные вещи о будущем…”
Романом “Туманность Андромеды” Ефремов осуществил серьезный прорыв в будущее. Для фантастов страны книга о свободе духа явила собой целую позитивную программу нового мышления: воспитания, нравственности, радостной необходимости и возможности трудиться, социальной справедливости, взаимоотношений личности и общества. Иностранных читателей (а роман в первые же годы переведен за рубежом на многие языки) подкупала незнакомая им и, как оказалось, достаточно привлекательная коммунистическая направленность романа. Робкие доефремовские попытки рисовки карамельного бесконфликтного общества (действительность — и та приукрашивалась и лакировалась, что уж спрашивать о периоде, который должен стать еще ярче, еще счастливей, еще розовее!) приводили к созданию худосочных произведений с героями-лекторами, героями-гидами по некоей выставке достижений всепланетного народного хозяйства. Ефремов наполнил свой роман страстью, вложил в души персонажей беспокойство, а значит — жизнь. Конечно, мы и до сих пор рассуждаем о том, что персонажи его представляют собой функциональные схемы, они якобы не говорят, а изрекают, не ходят, а выступают, не живут, а демонстрируют позы и деяния. Отчего же тогда так понятны нам и полны внутреннего достоинства их поступки? И отчего же хочется кое в чем им подражать? В Болгарии, например, создан клуб прогностики и фантастики “Иван Ефремов”, члены которого избрали себе наставниками выдуманных писателем героев “Туманности…” — точно так же, как в самой “Туманности…” юноши и девушки выбирали наставников из старшего поколения. Из этого клуба, кстати, вышло несколько работников ЦК Димитровского союза молодежи, занимающихся теперь проблемами досуга и воспитания подростков. Уверен, некоторые идеи наверняка заимствуются ими и из романа Ефремова о коммунистическом образе жизни.