Санкционный смотритель
Шрифт:
Наивная, она уже предчувствовала свою обреченность и туманно давала понять, что нуждается в защите хотя бы свекрови: «Дорогая матушка, сохраните ваше доброе отношение ко мне...» Выходит, что некого больше ей было просить о помощи. Выходит, что так. Уже наутро после кончины Александра Елизавете Алексеевне предложено было переселиться в дом к Шихматовым. Не так грубо все было, как четверть века назад, когда в окровавленных сумерках Михайловского замка генерал Беннигсен кричал Марии Федоровне, словно горничной: «Извольте делать, сударыня, что вам велят!» Времена иные настали, и не было тут Беннигсена, одного из самых непримиримых участников заговора против Павла, а был милейший князь Петр Михайлович Волконский, близкий
«Неужели вы думаете, - горько сказала тогда Елизавета Алексеевна, - что меня привязывала одна корона к моему мужу? Покуда есть возможность, я вас прошу, не разлучайте нас...» Князь Болконский, человек приятного обхождения, промолчал. Возможности не разлучать не имелось.
4 мая все того же 1826 года в уездном городе Белеве Тульской губернии одиноко скончалась ее императорское величество Елизавета Алексеевна, урожденная принцесса Баденская, сорока семи неполных лет, любившая и не любившая неверного Александра. Конечно же, не одна корона их связывала, особенно в последние годы, сблизившие их. А про то бестрепетное и юное время, когда она сама не умела, да и не стремилась хранить супружескую верность, они просто не вспоминали. Жили настоящим, заново открывали для себя друг друга, и корона тут ни при чем.
Немыслимо долго добиралась она из Таганрога на похороны Александра, который отныне принадлежал только ей. Так считала она и теперь уж только бога молила о помощи, но никуда далее Белева не доехала. Мария Федоровна надеялась сердечно встретить разбитую горем невестку, сговорились письмом увидеться в Калуге, чтобы вместе ехать в Москву, а там уже и Петербург в сутках езды. Отпустили Марию Федоровну. Как не отпустить -дело вдовье, утешное. Но как будто и знали уже, что не успеет. Вот она и не успела, старая императрица, ровно на одну ночь опередила ее смерть Елизаветы Алексеевны. Самой страшно жить стало. Отчего-то не упоминаема никем фамилия белевской помещицы, в доме которой назначено было остановиться на ночлег Елизавете. Похоже, канула та помещица безымянной.
В десять вечера 3 мая царская карета остановилась у подъезда ее дома. Императрица быстро вошла, прикрывая глаза от чересчур ярких, как она выразилась, огней, пожелала загасить все свечи, кроме двух, и тотчас попросила оставить ее одну. Хозяйка прилегла у себя на кушетке, не раздеваясь, тревога неясная томила сердце, только к полуночи и задремала, но тут же и разбудил придворный чиновник, ранее ею не виденный: «Государыня скончались...» Часы в доме пробили двенадцать.
Войдя в спальню к почившей императрице, она приблизилась, словно еще во сне, чтобы поцеловать руку, как того требовали обычай и этикет, и поцеловала. Вглядевшись в ее черты, оторопело вдруг подумала, что это совершенно незнакомая женщина: «А царица вдруг пропала, будто вовсе не бывало...» Это все пушкинский золотой петушок ерничает: пропала царица.
Зато некоторое время спустя в Томской губернии появилась таинственная монахиня Вера Александровна, по прозванию Молчальница, речь и манеры коей обличали будто бы особу из высшего общества. Образованна была, это верно, осанкой не монашеской выделялась, но молва и без того охотно подхватила еще одну легенду о внешнем якобы сходстве странницы с императрицей, хотя и не было к этому фольклорному откровению никаких оснований. Оба мифа, обе легенды, как парочка полуфрачных сорок на березе, укрепляли просвещенное общество во мнении, что «великия тайны спасения царской четы есть промысел божий, ко благу отечества устремленный», и что там усопший кучер Байков, никто о нем и не вспоминал, быль и небыль разглашая.
22 мая, через две с половиной недели после загадочной кончины императрицы, умирает в Таврическом
Николай Михайлович, выпустивший наконец из печати труд всей своей жизни «Историю государства Российского», собирался во Флоренцию, испрашивая у государя должность тамошнего резидента. Государь нисколько не возражал, даже напротив - с пониманием отнесся к желанию знаменитого историографа и писателя окунуться в средневековую романтику прекрасной Флоренции, и лишь подробно интересовался, каким путем тот собирается туда добираться: «Морем ли до Италии или только до Любека, или сухим путем?»
Карамзин стремился поскорее распрощаться с траурным Петербургом, и было ему все равно - морем ли, сухим ли путем. Никак не отреагировал на известие о щедром пенсионе и воспоследовавшем указе, каковой вольно или невольно, однако же отсылал к ненужным мыслям о грядущей смерти. Тошно на душе стало еще и оттого, что канцелярским параграфом казенно обозначилась впереди, и неизбежная кончина красавицы еще Екатерины Андреевны, бывшей на пятнадцать лет моложе Николая Михайловича.
Не коронованный пока что царь писал ободряюще: «Пребывание в Италии не должно Вас тревожить, ибо хотя место во Флоренции еще не вакантно, но российскому историографу не нужно подобного предлога, дабы иметь способ жить свободно и заниматься своим делом, которое без лести, кажется, стоит дипломатической корреспонденции, особо флорентийской. Словом, я прошу Вас, не беспокойтесь об этом, и хотя бы мне в угождение - дайте позаботиться способом устроить Вашу поездку».
Письмо императора Николая Павловича датировано 6 апреля, а в начале мая высочайше сообщено было о новой милости государя: переселить Карамзина в Таврический дворец, при котором имелся роскошный сад, а в том саду чистый воздух, столь необходимый для умственных занятий отечественной историографией.
Зачем было городить огород с садом, когда Николай Михайлович уже, можно сказать, сидел на чемоданах? А затем, видимо, что уготован был дотошному историку и насторожившемуся летописцу дома Романовых почетный, необременительный и самый короткий путь - в некрополь Александро-Невской лавры.
Похоронили тех, упокоили этих - чистые труды. И не стоит затаенно думать, что череда знатных петербургских похорон, имевшая быть в первой половине 1826 года, призвана была стать пышной завесой для казни пятерых декабристов на кронверке Петропавловской крепости в 5.30 утра 13 июля. Николай намеренно желал сделать ее оглушающе жестокой, вселяющей долгий ужас в колеблющиеся души, которые, кажется, и впрямь не сознавали разницы между тем, кто умер на самом деле, а кого только пропоносило в Таганроге.
Кстати, Павел Пестель все-таки понял, что он со своим тайным обществом стал орудием в чьей-то игре (британской, конечно же), и признался своему соратнику майору Лореру в намерении броситься в ноябре в Таганрог, открыться царю и тем самым остановить коварную интригу. Но было уже поздно.
Догадывались и другие. Вот и горячечный шепот болтливой старины не к вящей славе державы упадает в душу: «Решающее выступление декабристов намечалось на май 1826 года. Смерть Александра спутала все карты заговорщикам и вынудила их к импровизации по обстоятельствам, не располагая даже и психологической готовностью - ни к такой импровизации, ни к обстоятельствам, ее вызвавшим. Если это чей-то расчет, то расчет, несомненно, дьявольский».