Санки, козел, паровоз
Шрифт:
А наши путешествия? В прожекторе памяти — Пярну, после твоей первой операции. Ты уже вполне оправилась, мы пристроили тринадцатилетнюю Олю к моей маме, сели в нашу «пятерку» и поехали. Дождь, очень много дождя. Мы переночевали в каком-то мотеле под Смоленском, на следующий день добрались до места и поселились в лучшей гостинице — «Пярну». Приехали уже под вечер, слегка отдохнули и спустились в ресторан. Октябрь. В городе пусто. Русская речь не слышна. Мы пили вино. Ты была очень бледна. И очень красива. На следующий день обошли все знакомые места, кофики, магазинчики, заглянули к хозяйке, сдававшей нам комнату лет пять подряд. Укутавшись, шли вдоль пляжа. Потом по дамбе почти до конца. Брызги — как слезы. И сразу же, тем же прожектором — другая осень, после второй операции. Юрмала, какое-то издательское сборище, и я взял тебя с собой. И тоже — прогулки вдоль пляжа. Ресторан кавказского профиля. Ты иногда оживлялась в магазинах, протягивала сухую кисть к кофточке. Мы купили две — ты их так и не успела надеть. Постыдное чувство — я знал исход и, расплачиваясь за кофточки, фиксировал в мозгу: зачем?
И вот еще что
И вот еще что вспоминал Виталий Иосифович, когда выдавался час одиночества, а все пункты из списка насущных дел оказывались вычеркнутыми.
В ту пору, когда, утомленный неуемностью друзей, он ограничил для
Результаты были не ах. Вот азиаточка Клара, из Фрунзе приехала учиться на циркачку. Смуглая кожа с незнакомым запахом, угольные лаковые волосы в облипочку и глаза — с эпикантусом, терпеливо-изумленные, немигающие. Ладони вяло лежали на его спине, пока он трудился, а по завершении трудов так и не понял, как она ко всему этому отнеслась. Второй встречи не было, он звонил пару раз в общежитие — хотелось все же понять, — но что-то там не срабатывало, а тут появилась следующая — стюардесса Галя. Она оставила долгий след в его жизни — два бокальчика с вензелем «Аэрофлота», один разбился, а другой по сю пору живет в недрах кухонного шкафа. Она прилетала из Ташкента с виноградом, из Риги с бальзамом, из Казани с меховыми сувенирными ежами. Они выпивали, ложились — по-деловому, ничего личного, как сейчас говорят. Галя, девушка изобретательная и раскованная, удерживала его внимание с полгода, а потом исчезла сама. И очень кстати, потому что как раз в это время в его поле зрения оказалась Натэлла. Он подошел к ней в антракте, в Большом зале консерватории. Давали там что-то ренессансное, «Мадригал», кажется, и в антракте Виталик видит: стоит, курит, тело под белой блузкой и юбкой в обтяжку — литое, ноги — ух, нос, правда, тоже литой. Подошел, что говорить — не знает, но очень ее хочется, прямо скандал. И заговорил с тяжелым акцентом, вот, мол, как это славно и удивительно, что в России юные девушки любят всякие мотеты, и что в Европе нечасто таких встретишь, и что Андрей Волконский сотворил великий ансамбль. Падежи он перепутал, произношение состряпал несусветное, а уже провожая ее — жила она где-то рядом, в арбатском лабиринте, так что замерз не слишком, — так вот, провожая, признался, что приехал из Югославии. Кой черт из Югославии? При прощании не был допущен ни до тела, ни до губ, но настырности не проявил: европеец. Прошел через мучительную цепочку встреч, прогулок, скорей бы, думал, весна — хоть одежды поменьше. К нему домой — ни в какую. Учится аж в Институте культуры — о! Немецкий знает — хорошо, что не сербский. Меломанша: и на фортепьяно умеет, и всяко про музыку поговорить. А он хочет ее — нету сил. Акцент его с каждой встречей делался слабее, только дура не поймет, что он свой, русский. В мае поехал Виталик в дом отдыха «Марфино» по профсоюзной путевке и в какое-то воскресенье, после плотного обеда, в полной меланхолии задремал в своей палате. Опасное дело. Не спите днем. Пластается в длину дыханье парового отопленья. Что там дальше? В общем, проснетесь не в лучшем настроении. Это точно, как все у Пастернака. Премерзейшее состояние — а тут еще рядом похрапывает партнер по палате. И — здрасьте, она здесь. Приезжает в гости — к нему в дом нельзя, а в дом отдыха, стало быть, можно. Гуляют они чинно по парку, она рассказывает, что нынче дают в зале Чайковского, да во всех залах консерватории, да в Большом, да у Станиславского с Немировичем-Данченко, а между делом сообщает, что через неделю выходит замуж за некоего Яшу, человека редких душевных качеств и большого ума. И от всего этого он так ее захотел, что немедленно со всей учтивостью пригласил в свою палату. И она согласилась, как выяснилось, потому еще, что очень захотела пи-пи, а присаживаться в парке за кустиками посчитала не комильфо. Приходят они в номер, а там все еще сосед дрыхнет. Девушка тут же нырнула в туалет, а Виталик в нескольких тщательно выбранных словах умолил напарника покинуть помещение хотя бы на полчаса. За пузырь. Того как ветром сдуло.
И вот открывается фанерная дверка и появляется она. Плащик скинула, в руках держит. Вся из блузки наружу рвется — к нему, видать. Он — к ней. Впервые за три месяца ощущает эту долгожданную благодать, растерялся даже, все хочется сразу ощупать, рук не хватает. И она вроде бы задышала так, задвигалась… И тут — переклинило что-то. Тишина. Как писал Гоголь, не зашелохнется. Воистину, несдобровать забывшемуся сном при жизни солнца…
Так и проводил Натэллу замуж за Яшу.
И уж совсем забавно. Он сидел в кино, забрел от нечего делать на дневной сеанс в один из залов «Метрополя». Что-то творилось на экране, но Виталика занимала женская нога, касавшаяся его колена. Он скосил глаза направо. Смутно различимый профиль. Молодая вроде. Смотрит вперед напряженно. До сеанса он ее не разглядел, да и не разглядывал, плюхнулся в кресло, а тут и свет погасили. Нога, однако, прижимается сильнее и тихонько так трется. Он легко тронул пальцами колено этой настырной. Женщина медленно отвела полу плаща. Скользкий чулок. Ладонь поверх его кисти. И ведет. Приглашает — выше. Не слишком удобно при разделенных подлокотником креслах правой рукой ползти по левому бедру соседки. Но интересно. Чулок — а тогда еще носили чулки — закончился, внутренняя сторона бедра теплая, влажная. И женщина, руководя его пальцами, отстегивает подвязку. Чуть изменив позицию, он придвинулся к ней вплотную, ребром ладони уперся в лобок и стал тихонько его массировать сквозь шершавую материю трусов. Сам он практически ничего не чувствовал — его занимала реакция соседки. Неподвижный профиль, плотно сжатые губы, глаза — на экран. А ладонь, нежная, нервная, включилась в его движения, помогает, поправляет, направляет. Так длилось довольно долго, несколько минут. Рука стала уставать, затекать. Его вот-вот разберет смех, а девушка, профиль тому свидетельство, чудовищно серьезна. И вот, слава Богу, ее губы чуть раздвинулись, и тихое, но явственное шипение ознаменовало оргазм.
Она вышла, не дожидаясь конца картины.
И вот еще что продолжало занимать мысли уже постаревшего Виталия Иосифовича. Нужны ли слава, самоутверждение, удовлетворенное честолюбие, известность, когда у тебя гипертония, одышка, геморрой, привычная икота, тяжесть в желудке, стерва-жена, босяк-сын… А если, напротив, ты здоров и бодр, жена — ангел, сын — призер трех олимпиад, то на кой хрен тебе те же известность, слава, удовлетворенное честолюбие? Есть и другая точка зрения: кому недостает таланта стать известным, обрести славу, те могут найти утешение в милосердии, помогать ближним и терпящим нужду А часто ли источают доброту люди успешные? Да и всякие… Может, потому он и любит зверье, что людей, как говорится, en masse, — не научился, а кого-то ведь надо. Не так давно испытал он горькое чувство утраты: в Швейцарии вышел указ об отстреле последнего в этой стране волка за то, что тот зарезал свою пятьдесят первую овцу. Перебрал лимит волчара. А в пору юности
И вот еще что: мучило Виталика сомнение. Зародилось оно рано. В школе, в младших еще классах, его старались убедить, что человеком человека сделал труд. Вроде большой авторитет, чуть ли не сам Энгельс, так порешил. Как истинный отличник, Виталик все это на уроках отбарабанивал и убедительно аргументировал, но червь сомнения делал свое дело. Труд! А что, любой зверь не в поте лица (морды, рыла) своего добывает свой насущный хлеб (кусок мяса, клок травы)? Это ж только в стойле тебе все подадут, чтобы потом, откормивши, зарезать. А в природе — мчись во все копыта, трудись, корми детенышей из последних сил… Может, и выживешь, но человеком, ясен пень, не станешь. А еще — тоже не дураки писали — речь, вторая сигнальная система, то-ce, сигнал сигналов. Она, мол, и делает человека человеком. Но и тут червь не унимался, грыз. Птицы перечирикиваются, слоны трубят и топочут, а уж о дельфинах и говорить нечего… Уж совсем проникновенный батюшка на палубе какого-то парохода, беседуя с Виталиком о высоком, вещал, что только человеку дано знать о смертной природе своей телесной оболочки, а потому он пребывает в великом страхе перед смертью, смягчить который может только вера в бессмертие души… Получается, человеком его делает страх умереть? Как же! А слышал ли батюшка рев скота, ведомого на забой? Кабанчика как-то в деревне сосед резал… Ох, лучше не вспоминать… И, потихоньку размышляя, Виталик сделал для себя неутешительный вывод, что человека человеком сделал… стыд.
Виталий Затуловский (уходит)
«Я часто думаю о старости своей, о мудрости и о покое». Виталий Иосифович на склоне лет полагал, что имеет больше оснований размышлять на эту тему чем Николай Степанович, который и погиб-то совсем молодым — в тридцать пять. И размышлял, но попроще:
Ох как несладко, господа, Вползать в преклонные года, Почуять на своих плечах Всю тяжесть организма. Ты стар, ты хвор, твой дух зачах, И по утрам терзает страх: Неужто снова клизма?А тема богатая…
Конечно, слезно и сладко со скоростью Магомета, сгонявшего в Иерусалим и обратно, пока задетый крылом ангела кувшин с водой падал на землю, слетать в детство и вернуться. А задержавшись там — отогнать грусть проверенными способами: открыть измочаленный том «Трех мушкетеров» и вдохнуть памятный запах старой бумаги, уткнуться в бабы-Женины колени, пройти с куском черняшки по Ильинскому скверу, половить лягушат в малаховской луже — да мало ли чем там можно заняться.
Старый абсурдовед с французской фамилией и тюремным опытом — за совращение мальчика — в ответ на справедливое «о чем это?» (по поводу мудреного романа Беккета) сказал с утомленной мудростью: о чем все произведения мировой культуры, которые хоть что-то значат? О любви, одиночестве и смерти. Любовь — состояние внутренне трагическое, его фон — ожидание и страх одиночества. А одиночество исполнено оптимизма: оно кончается смертью, которой нет. Утешительный софизм, а?
Вот и в любви Виталика (разделенной — любил себя и пользовался взаимностью) было не все благополучно. Терзали сомнения: достойный ли объект выбран? Услышал он раз, как, рдея от гордости, сладкоголосый певец Николай Басков сообщил миру и граду буквально следующее: «Я за всю жизнь не совершил ничего, за что мне было бы стыдно». М-да. Это ж надо! Ни одного постыдного поступка! А он-то лет в семь-восемь украл в книжном магазине на Солянке лист красивой такой бумаги для оборачивания учебников и прочих книжек. Было время, обложки книг защищали таким способом — то газетой, а то и бумагой поплотнее. Мама, например, все его учебники аккуратно оборачивала в кальку. И даже тетрадки. Так вот, заплатил Виталик пятак за лист, продавщица и говорит — возьми, мальчик, сам. Он и взял целых два. Потом бежал с locus delicti, сердце колотилось, поймают — тюрьма. Не поймали. Так и мучается от стыда шестьдесят лет. А не укради тогда — видно, как Басков, оставался бы безупречным по сю пору. Остыл, и ничего не хочется, даже спереть лишний листок красивой бумаги. Ах, ах, не вернуть юных лет. Что проворчал по этому поводу помянутый Беккет? I wouldn’t want ту youth back. Not with the fire in me now.Мол, зачем мне молодость, коли нет уж в душе огня.
Милая моя, бодрюсь перед живыми, но тебе-то могу сказать — все не так уж сладко. А бывает и тошнехонько. Ушел огонь, да какой уж там огонь — память о нем дотлевает… В зеркало гляну — губы в унылое коромысло складываются: hoc est enim corpus meum.А ведь еще Черчилль говаривал: «В моем возрасте я уже не могу позволить себе плохо себя чувствовать». Я же в большое всего тела пришел разорение и смрадное согнитие.
Оставшись один, Виталик поначалу стал попивать всерьез. Без стакана водки не засыпал. Лена выручила, вытащила. Но — склонность осталась. Смело мог повторить вслед за тем же Черчиллем: «Я взял от алкоголя гораздо больше, чем он от меня». Пушкинские античные подражания оказались вполне созвучны увлечениям Виталия Иосифовича. Пьяной горечью фалерна. Бог веселый винограда. В ночь, возвращаясь домой, на раба опираться… Или вот еще: за чашей сладостно Вакха и муз славил приятный Феон. Какой Феон? Кто такой Феон?