Санки, козел, паровоз
Шрифт:
Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России — такой, как она нам представляется… Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, пороками, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения.
Говорил это Петр Андреевич Вяземский — он патриот? А может, истинному гражданину российскому более пристало по-языковски наслаждаться зрелищем растянувшегося на льду немца? Или — с Пушкиным — хулить тех, кому не по вкусу расправа верного росса над кичливым (каким же еще?) ляхом? И что со всем этим делать? Пушкину можно? А французам невместно судить русских? Ишь разболтались! Суньтесь, мы ужо завинтим измаильский штык — и в брюхо, всех уроем, места хватит на российских полях… Ох, «темен жребий русского поэта».
Особый у России путь. И поляков — спор славян между собою — перестреляем (с Гудерианом на пару), и туалетную бумагу станем вешать снаружи кабинок, и милицию будем бояться паче бандитов… Близнецы-братья: бритый ублюдок с арматуриной, бьющий азера, или хачика, или жида, и мент-антрополог
Определенно, думал Виталик, щурясь на весеннее солнышко и оглядываясь вокруг, единица нравственности есть величина, обратная количеству окурков на квадратный метр газона, с которого в апреле сошел снег. А если на газон не смотреть, да и вообще глаза закрыть, то и родину любить проще, и людей — да и себя.
Размышления о патриотизме даже подвигли Виталика на создание собственной классификации цивилизаций, чрезвычайно простой: рабов и свободных людей. Ни тебе иудео-христианской, ни тебе мусульманской или, к примеру, буддийской. Различить — проще некуда. Все дело в том, какие фотографии стоят на столе (висят на стене) в кабинетах чиновников. Если президента, аятоллы, духовного вождя, властителя дум — одно. Если родителей, жены, детей, любовницы, собаки, лошади — другое. Спрашивается, как быть, если висит и то, и другое? По мнению устремленного к предельному упрощению Затуловского, в подобных случаях признак «аятолла» перевешивает: дежурный президент — ты раб, дочка и собака — свободный человек. И вся твоя цивилизация — свободна.
Помимо мифа о народе-богоносце, соборности и прочем, занимала Виталия Иосифовича еще идея особого печалования о ближнем, породившая русское понятие «интеллигентность». Коли человек ощущает вовсе необязательный неуют от собственного успеха, который заставляет его не только бить по клавишам компьютера в офисе или чертить мост за жалованье, но заполнять досуг разговорами особого толка: зачем мы? куда идем? — а то и, страшно сказать, что-то делать во благо других, то он уж и интеллигент. А если идеализм в его душе побежден прагматизмом (Обломов — Штольцем), то уж он и не интеллигент вовсе, а так себе — интеллектуал паршивый западного толка. Те нечасто думают, зачем и куда идут. Разве детей калечных усыно-дочерят — ау, интеллигенты! Где вы? Да вот туалеты и автобусы для инвалидов придумали, да собачье говно в пакетики прячут, да робеют палить фейерверки по ночам (нету удали, убогий, хлипкий народец), да шлют помощь куда ни попадя (чуют, видать, что виноваты, норовят отмыться).
Размышляя подобным образом наедине с собой, Виталий Иосифович обычно избегал прилюдных обсуждений этой темы: партнер по дискуссии часто требовал аргументов, а тут он был слаб и неубедителен, горячился уж очень. С тех давних пор, как Виталик выяснил, что умное слово «интеллегибельный» имеет отношение не к гибели интеллекта, а напротив — к постижению этим самым интеллектом истины, он старательно уклонялся от словесных схваток, требующих включения мозгов: боялся прослыть совсем уж дураком. Правда, один — ловкий, по его мнению, — аргумент у него всегда был в запасе, но обычно просвещенные собеседники его не принимали всерьез. А потому споры он вел воображаемые и с воображаемым же противником. Ехал, скажем, в свою деревню, путь долгий, дорога пустая, как бы не заснуть за рулем. Пузырился от отвращения к очередному народному кумиру. Ну и пускал в ход этот самый аргумент.
— Ты на рожу его посмотри — подонок, как пить дать. Да и неужто нужны резоны для такой штуки, как любовь, приязнь, раздражение, ненависть, наконец? Как там в короле Лире: your countenance likes те not! Тебя, брат, возмущает отсутствие во мне той разновидности любви, которую кличут патриотизмом. А в моем представлении патриотизм — нечто туманное, невесомое, да еще извне в тебя вбиваемое. Тут все просто — для меня вселенная отдельного человека наполнена большим смыслом, чем вселенная страны, народа, целой цивилизации… Вот у моего тезки и друга Виталия Бабенко есть удивительное — биологическое — описание гибели целого мирапри убийстве одногочеловека. А судьбы стран и народов, их возникновение и исчезновение — это где-то там, далеко… Ты вот чувствуешь свою укорененность в стране, культуре, истории. А потому, куда ни кинь, выходит Россия лучше всех. Пусть и мерзости кругом, но это нашимерзости, так? Ну хоть смирись с тем, что можно мыслить и инако.Знаешь, кстати, что в елизаветинской Англии, когда здесь царил Иван Грозный, Иосиф Виссарионович образца шестнадцатого века, там в университетах шли диспуты «О пользе мирского инакомыслия для государства»?.. Я, видишь ли, космополит, моя родина — несколько
Так распалялся Виталий Иосифович, давя на газ и гоня от себя мысль, что и ему, как интеллигенту по-бунински, люди не особенно интересны — исключая себя любимого да родных. Ну и павлинов тоже жалко.
Ты просто погружаешься в прожитый мир и снимаешь зажимы.
Звездочки спускаются хрустальные, под ногами чуть скрипит снежок, вспоминаю я сторонку дальнюю и тебя, любимый мой дружок…
Или вот.
Я понимаю, что смешно в глазах искать ответ, в глазах, которым все равно, я рядом или нет. Глаза то лукаво блестят, то смотрят сердито, то тихонько грустят о ком-то незабытом.
Ну итак далее.
Мамайокеро, мамайокеро, мамайокеромаамайа… Чтобы тело и душа были как лапша, чтобы галки и вороны были как макароны. И мороженое вафельным пятаком-сэндвичем, оно стекает, а ты языком по кругу, по кругу. Черные чулки девочки-поэтессы Инны К., парень я простой, провинциальный, на все имею взгляд свой специальный, лишь об одном завидую-жалею, что быть большой персоной не умею. Этапы большого пути. К тому самолету Москва — Новосибирск.
Что заставило Орфея так некстати оглянуться? Кто толкнул супругу Лота на поступок неразумный? Вот и я в том самолете на тебя случайно глянул — Так судьбе угодно было — и…Оставим этот хорей Лонгфелло. Знаешь, как я тебя обманул? Ну, ну. Слушай. Как-то раз на даче, на Трудовой, ты надавила огромный таз «витаминов» из черной смородины, натолкала в три большие банки и велела отвезти домой. Я погрузил банки в рюкзак и попер на электричку. Уже в Москве, в метро, проклятая лямка не выдержала, и это добро грохнулось на мраморные плиты. Весь в сладкой массе, я выволок истекающий липкой жижей мешок с месивом стекла, сахара и смородины наверх и вывалил содержимое в урну. Добрался до дома, долго мылся, стирал рюкзак. А на следующий день, в страхе перед твоим гневом — или не желая тебя огорчать, выбирай сама, — решил восстановить утраченное. С утра пошел на рынок, купил смородину. Запасся сахаром. Накрутил примерно то же количество ставшего мне омерзительным «витамина», взял трехлитровые банки, хотел разложить — и тут вспомнил, что одна из разбившихся банок была особенной — пятилитровой банищей от венгерских маринованных огурцов. Я кинулся в магазин «Будапешт» на Юго-Западе (уже прикидывал, как избавиться от огурцов), но там таких не оказалось. Соседка выручила, дала банку. Правда, немного другую, но ты не заметила. Таки обманул. Прости.
Ах да, как же я забыл о считалках? У нас с тобой наверняка были общие считалки, что в Москве, что в Питере.
На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной — кто ты такой?
Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, все равно тебе водить.
Катилася торба с высокого горба, в этой торбе хлеб, соль, вода, пшеница, с кем ты хочешь поделиться?
Заяц белый, куда бегал? — В лес зеленый. — Что там делал? — Лыко драл. — Куда клал? — Под березу. — Кто украл? — Родион, выйди вон.