Санькино лето
Шрифт:
Мне хотелось написать вечерний омут с его тихой грустью, рождаемой запустением, с задумчивой потаенностью, когда в черной воде еще четче отразятся пики елей, проявленные на фоне зари.
Я расположился на открытом луговом берегу и сразу же приступил к делу с тем, чтобы к вечеру раскрыть холст, (набросать картину вчерне), а на заре заняться самым главным — ловить цвета, оттенки, оживляющие полотно. В самый разгар моей работы, несмотря на увлеченность, я почувствовал, что за спиной моей кто-то стоит. Обернулся — Паша Вяхирь блаженно и виновато улыбается, опершись на длинное ореховое удилище. Глаза у него голубые, взгляд
— Рисуешь? Я тоже рисовал мельницу, когда она стояла, карандашом, правда. Давно приехал?
— С неделю. Как живешь-то, Паша? — поинтересовался я. — Из сторожей не ушел?
— Куда еще с моими ногами? В сторожах мне даже нравится: целые сутки на воле. Ночью как-то все таинственно, выйдешь из лагеря к реке, а по ней молоком течет туман. — Паша застенчиво шмыгает носом и продолжает: — Нынешней весной пара соловьев у нас жила: другой раз от зари до зари сыплет — заслушаешься. А уж на рассвете каждая веточка поет, некоторые птахи не уступят соловью.
Этот монолог откровения, вероятно, был самым длинным в молчаливо-созерцательной Пашиной жизни. Неестественно подогнув под себя ноги, он внимательно наблюдает за тем, как я смешиваю краски и кладу их на полотно, и, похоже, переживает за удачный исход моей работы.
— Я не помешаю тебе? — на всякий случай справляется он.
— Нисколько.
Я знаю, что он никуда не уйдет от меня до конца дня, потому что не с кем ему поговорить, никто его не принимает всерьез.
У Паши Вяхиря с рождения вывернуты внутрь ступни, ходит он трудно, весь дергается, трясет большой кудрявой головой. Это обстоятельство отдалило его от людей, сделало молчаливо-замкнутым, задумчивым до отрешенности. Работает Паша сторожем в пионерлагере, дни у него свободные: сидит около своей избы, вырезает из причудливых сучков и кореньев разные фигурки или выпиливает наличники. В Старове, где живет Паша, нет ни одного дома без наличников, добрая половина из них сделана его руками.
Паша Вяхирь может часами сидеть и молчать с непостижимой сосредоточенностью в неподвижном взгляде, при этом кажется, будто он и прислушивается напряженно к чему-то. И непонятно, что в нем, в этом настороженном выражении лица, в этом взгляде.
Кто-то придумал Паше безобидное, на первый взгляд, но оглупляющее прозвище — Вяхирь.
Отрывая взгляд от полотна, Паша серьезно морщит лоб, присматривается к противоположному берегу, должно быть, устанавливает сходство изображения с натурой.
— Будто конь скачет, — говорит он.
— Какой конь? — спрашиваю.
— Вон, та ива у шлюза на коня похожа.
Я смотрел на иву и не находил коня, а Вяхирь допытывался:
— Видишь?
— Нет, — признался я.
— Ну вот же, чуть ветерок пройдет — словно гриву на нем перебирает. Голова его справа, ближе к столбику.
Наконец я заметил коня, казалось, поднявшегося на дыбы.
— Вижу, — подтвердил я, и Паша обрадовался, он, наверно, боялся, что я посчитаю его пустым фантазером.
Чтобы не отвлекать меня, Паша занялся своим делом: достал из кармана сросток сучков и стал обрабатывать его ножом.
Между тем солнце опустилось,
У Паши к этому времени из сучков получилась танцующая пара. Это была фантазия природы, Паша только вырезал некоторые подобия голов и лиц. Но потребовался его глаз, чтобы ожил этот сросток сучков, мимо которого проходили, быть может, сотни «слепых» людей.
— Ты мне подари несколько таких фигур, у тебя ведь их много, — попросил я.
— Пойдем. Возьмешь, какие понравятся.
Осторожно передвигая неустойчивые ступни, Паша спустился за мной к лавам.
Мы перешли через реку и неторопливо стали подниматься к Старову. Тропинка вела молодой рожью. Стоило коснуться ладонью колосьев, как облачком стряхивалась пыльца.
Вот и Старовская улица, которую можно назвать выставкой вяхиревских работ. Наличники, сделанные Пашей, сразу отличишь: в них видна выдумка. Он сам и раскрашивает их, хозяину остается только приколотить к окнам. Я считаю Старово самой красивой деревней, потому что нигде не видел наличников, подобных Пашиным, дома в их наряде, точно сказочные терема.
Мать Паши встретила нас у крыльца:
— Господь милостивый! Уж время на ночь, а ты запропастился. На дежурство пора.
— Начина-ается, — отмахнулся Паша.
Мы вошли в избу. Вяхирь собрал на стол с подоконников и комода свои диковинки:
— Вот выбирай. Сейчас еще принесу из пятистенка.
Видимо забыв меня, Пашина мать спросила:
— Не могу признать, чей ты будешь?
— Из Нагорья.
— А-а, — неопределенно протянула она. — Вот тоже расстройку своим задаешь: уж темка будет, как домой явишься.
Паша принес еще несколько фигурок, вырезанных из кореньев, составленных из мелких прутиков, соломин, еловых и сосновых шишек. Тут были похожее на дракона трехглавое чудище, метатель диска, обезьянка, взбирающаяся на дерево, старичок, сидящий на пне, о котором в сказках сказано: сам с перст, борода — на семь верст. Я отобрал себе несколько диковин.
— Понравились? — с некоторой радостью за неудавшегося по нелепой прихоти природы сына заметила Пашина мать. — Чудные есть безделушки.
Паша молча проводил меня до поворота к пионерскому лагерю и, только когда подал руку, сказал, будто попросил:
— Приходи еще на Солоницу, — и побрел, шаркая по пыльной дороге ботинками, на ночное дежурство.
Я смотрел ему вслед, пока не скрылась в темноте его большая голова.
Я думал о тихой, незаметной, непонятной для других Пашиной жизни и сознавал, что она богаче моей в том смысле, что он живет одной жизнью с природой, глубже меня понимает ее, глаз его видит скрытое от меня. Жаль, что Паша Вяхирь не смог окончить даже семилетку (школа была в пяти километрах от Старова).