Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Многозначный образ: свет ума светлее солнца; ум — судья всех дел, но ум «коммунистический»; коммунизм — вот настоящий свет/солнце — выдумка, не подвергнутая критической коррекции (да и как корректировать суеверия?), объявлена смыслом жизни народов. В этом, напомню, отличие хилиазма русской литературной утопии от хилиазма западных литературных утопий: последние так и остались в книге либо практиковались добровольцами, но в том и в другом случае этот хилиазм был изжит. Нормой существования хилиастическая утопия сделалась при советской власти. Персонажи Платонова демонстрируют ту сторону народного сознания (помните: показать Русь с одного боку?), благодаря которой так легко
Писатель нет — нет, да сравнивает революцию, ее события с явлениями циклическими, природными. «Революция прошла, урожайее собран». «В мире было, как вечером»(с. 285). «Вместо солнца- светила коммунизма, тепла и товарищества — на небе постепенно засияла луна — светило одиноких, светило бродяг, бредущих зря. Свет луны робко озарил степь, и пространства предстали взору такими, словно они лежали на том свете<…>В глубину наступавшей ночи, из коммунизма — в безвестность уходили несколько человек» (с. 290).
Коммунизм — это день, результат естественного течения времени, не требующего вмешательства людей. Так и понял Чепурный, приказав чевенгурцам ничего не делать: коммунизм сам прокормит всех, ешьте, что растет вокруг, все ваше. Такое отношение ведет к понижению уровня, достигнутого культурой; человек теряет отличительные признаки — но в этом и состоит содержание русского утопизма: уничтожить разнообразие, иначе не бывать всеобщему счастью. В этой логике развиваются мысли и действия героев.
«Чепурного коммунизм мучил, как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре — так же, как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать красоту того света» (с. 285).
Эти строки — пример того, как благой (по авторскому намерению, я полагаю) смысл превращается в противоположный, если обратиться к метафорическому толкованию. Коммунизм сравнивается со смертью; Чепурный бросился в коммунизм, как отец Саши в смерть; коммунизм/смерть — это жизнь на том свете — вот что содержится в метафоре, вряд ли так осознанной Платоновым, ибо задачу свою он видел в том, чтобы показать рождение коммунистических отношений среди тех, кого хорошо знал и кому было открыто его сердце. Однако у этих людей коммунизм оборачивался злом. Нужны, вероятно, какие-то другие люди, чтобы мечта о тысячелетнем царстве дала благие плоды. Один из героев почти догадался: «Хорошо быть ангелом, — думал Яков Титыч, — если б они были. Человеку иногда скучно с одними людьми» (с. 292). «Какой же это коммунизм?<…>Тут зараза, а не коммунизм. Пора тебе ехать, товарищ Копенкин, отсюда- вдаль» (с. 273–274). Т. е. туда, где коммунизм есть, здесь же, в Чевенгуре, его нет, словно утверждает автор.
Свидетельствуя крах утопии в России, Платонов обнаруживает крах утопии как одной из форм художественного мышления. После «Чевенгура» литературная утопия едва ли может существовать в качестве полноценного литературного жанра. Если, например, согласиться с утверждением, что XVIII в. — золотой век утопии, то справедливо предположить, что жанр не может сохранять свою энергии так долго, не изменяясь. XX в. стал «железным» веком утопии, она пошла на убыль, и рубежом в развитии жанра стал «Чевенгур» Платонова. После этой книги утопия сохраняется лишь в своих сатирических версиях («1984» Оруэлла, «Республика ученых»
А. Шмидта, 1957). По крайней мере, в ближайшем будущем я не вижу поводов для появления утопий в былом жанровом значении понятия: «Чевенгур» «отбил охоту» к художественному
Со страниц «Чевенгура» (а может быть, благодаря этому роману) звучит важная для сознания русских тема — отказ от веры в утопический идеал, и вместе с этим преодоление некоторых архетипов сознания, от расставания с которыми зависит дальнейшее существование народа. Художественный опыт книги свидетельствует, что бессмысленны надежды на тысячелетнее царство. Сон о нем не станет явью, нужно изменить мысль о будущем, чтобы перестали грезиться хилиастические сны. Сжато выражая художественную философию романа, один из его персонажей произносит:
«Ты говоришь: коммунизм настанет в конце концов!<…>Стало быть, на самом коротке — где близко конец, там коротко! Стало быть, вся долгота жизни будет проходить без коммунизма, а зачем тогда нам хотеть его всем туловищем? Лучше жить по ошибке, раз она длинная, а правда короткая! Ты человека имей в виду!» (с. 293).
Сказано ясно и открыто: лучше долгая жизнь без коммунизма, чем близкая смерть с ним. И все же сказано не как решение, а в качестве одного из вариантов ответа на болезненный вопрос. Платонов, кажется, сам такого варианта не разделял. Но мысль определена, с ней нельзя не считаться, она звучит едва ли не классически: что предпочесть, жизнь или идею? Яков Титыч не задумывается: жизнь (человек) дороже, и Платонов не находит возражений. Кое — какие из своих былых мыслей он передает Саше Дванову, догадываясь, по моему предположению, что не все ладно: «Я раньше думал, что революция- паровоз, а теперь вижу- нет», — говорит Саша Гопнеру (с. 300).
На метафорическом языке это может означать сомнение в том, что прежде воображалось абсолютной ценностью. За несколько страниц до этого эпизода сводный брат Саши, Прокофий, определяет новую
жизнь так, что ее, точно, не пожелаешь, пусть уж старая, какая — никакая: «Каждый гражданин поскорее хочет исполнить свои чувства, чтобы меньше чувствовать себя от мученья. Но так на них не наготовишься — сегодня ему имущество давай, завтра жену, потом счастья круглые сутки — это и история не управится. Лучше будет уменьшать постепенно человека, и он притерпится: ему так и так все равно страдать» (с. 296)
Передано существо коммунистической утопии — уменьшать человека до тех пор, пока тот не сделается неразличимым элементом некой однообразной массы — назовут ли ее народом, населением, человечеством. Велика вероятность, что организация людей в совместную жизнь — независимо от интересов каждого отдельного лица — вообще свойственна утопизму, от «Республики» Платона до «Чевенгура» Платонова. Но в литературной русской утопии этот принцип единственный, сама же цель, ради которой все затеяно, уходит на дальний план и о ней не вспоминают. На первом месте — организация, тут-то и нужно уменьшить человека: в своей нормальной величине он непригоден для благо- или какого угодно устройства его жизни на рациональных началах. Достоевский написал об этом в «Записках из подполья».