Сантрелья
Шрифт:
Именно Аль-Мансур распорядился новым направлением просвещенья моего. Обучаться начал я делу военному. Полагал он, что, как и все, должен был я поддерживать халифата мощь именно теперь. Поражения свои проклиная, христиане стремились к единству, и арабам достойный готовы были в битвах они дать отпор.
Незамеченными не остались ратные мои умения. Военные наставники удивлялись моей стрельбы из лука меткости, способности в седле держаться и с лошадью управиться даже на всем скаку. Всем этим и другим искусствам воинским еще в раннем детстве обучил меня мой батюшка. И арабы уже в юности ранней привлекли меня к участию в военных кампаниях, сначала в пехоте средь простого люда солдатского, а затем и среди всадников, в чью семью меня приняли за заслуги мои ратные.
Думается мне, сам Аль-Мансур оценил успехи
Вскоре стал я разбираться и в делах политических во всей Аль-Андалус. Уразумел я тогда, что Аль-Мансур, всемогущий и самовластный, подмявший под себя халифа несчастного, слабого и развращенного, проводил политику особую. Справедливо опасался этот деспот, что поднимется супротив него, узурпатора, знать родовитая, его возвышением недовольная, жадная до власти, богатства и славы. Не желал допустить он такого поворота, великой обладая дальновидностью. И создал он организацию военную нового образца. В ней равны все стали по званию: и арабы племени знатного, и арабы происхождения низкого, и берберы дикие, из Северной Африки пришедшие, и невольники, ликом черные, и даже христиане, по какой-то причине арабам служившие. И не делал он ни для кого исключения, не допускал никому послабления, и не возвышал никого без заслуги истинной. Это силу давало деспоту невероятную, мощь военную и преданность личную всего воинства его многочисленного. Потому-то я и возвысился, хотя был я тоже невольником.
Появился у меня со временем даже оруженосец и слуга мой верный, Сулейман, который водил за мной в походы ослика вьючного с провизией и запасами оружия. Он с восторгом щит мой носил кожаный, драгоценный и дорогой, мне подаренный самим диктатором. Не прославился я убийствами, не участвовал я в грабежах и насилии над жителями деревень покорившихся, за что презирали меня часто воины, особенно из племени берберского, верные псы узурпатора. Однако сам Аль-Мансур относился ко мне с уважением, окружал меня ласкою, потому что копье мое — смелое и меткое, потому что меч мой — верный и удачливый в поединках с неприятелем, потому что в сражениях яростных не прятался я за спины других воинов, потому что не бросал я на поле битвы товарищей израненных, потому что ухитрялся брать я множество пленников живыми и здоровыми.
В перерывах между походами возвращался я во дворец халифа Хишама Второго, прозябавшего в своих разлечениях, от всего мира сокрытого, от самого себя охраняемого. Там я снова становился "ученою собачкой хозяина", ублажал его музицированием и декламацией, восхищал его речью многоязычною, читал ему труды великих авторов или истины, в Коране заключенные. Там продолжал я свое образование. Увлекался я медициною, полагая полезность ее на поле ратном.
Так текли годы службы моей при дворе халифа кордовского, то в райских садах дворца, то в кампаниях воинских, походах дальних и утомительных. Ранен я бывал, но раной не опасною, сам умел себя я вылечивать с помощью верного оруженосца моего. В остальном Бог оберегал меня и не обходил своею милостью. Думаю, ведомы ему мои страдания душевные и поиски духовные.
Я порой невыносимо тосковал и по матушке и батюшке, по добрым сестрам своим старшим. Тосковал я по жизни, которую понимал, где легко отличал я добро от зла, друга от ворога, ласку от грубости, искренность от лицемерия. Здесь же все иначе виделось. Войны мы вели неправедные. Неприятель наш истинным был земли этой хозяином. За вниманием министра-диктатора крылось коварство и вседозволенность, а за ласкою — стремление подчинить души людей, судьбы их сломать, как поступил он уже с халифом законным, потомком рода Омейядов, внуком Абд-Аль-Рахмана Третьего.
И вот наступил тот год, памятный для всей Аль-Андалус. Прожил я уже в Кордове лет около пятнадцати и был уже мужем зрелым и воином многоопытным. Отправилось воинство арабское в поход дальний и многотрудный против королевств и графств христианских. Множество селений поверженных оставили мы позади. Шли мы легко, каждая победа азарт рождала воинский. Добрались мы до края горного. Там раскинулось владение графа кастильского, давно уже арабами завоеванное, но вновь христианами заселенное
И столкнулись в сражении честном две армии, не уступавшие друг другу храбростью. Много христиан полегло под нашим натиском, но и мы потери понесли огромные. И казалось, Бог на нашей стороне, но внезапно пересмотрел Всевышний взгляд свой на сражавшихся да и занял сторону неприятеля. Ранен был наш вождь, сам тиран Аль-Мансур. Я уж вместе с ним бой покинул жаркий, ибо врачевать его мне было велено, коль сгинул врачеватель наш в том походе изнуряющем. Поражение терпели мы, и было ясно это всем сражавшимся. Нас теснили упорно христиане измученные, свою землю упорно защищавшие и в том силы свои черпавшие. Я возился с ранами великого диктатора, поражался его терпению и мужеству.
Вдруг заметил я юношу-христианина. От своих он отбился воинов и с бербером кровожадным отчаянно дрался в поединке честном. Не хотел я в состязание их вмешиваться и продолжил было целительство. Но увидел я, как нацелил топор еще один бербер, стремясь помешать бою честному. Стало так мне жаль того юношу, совсем мальчика, и я бросил свое врачевание и к воину, что топор держал, кинулся, рискуя сам под лезвие его угодить невзначай, и крикнул я ему, что Аль-Мансур срочно просит его. Юноша тем временем поверг соперника, но на землю пал, раненый своим противником. К юноше я кинулся, сам не понимая, что делаю. Подхватил я его на руки, с поля боя понес в сторону христиан, положил осторожно на траву и начал раны его перевязывать. Обработав его раны неопасные, бережно устроил я его, за огромным валуном от глаз противника сокрыв. И поворотил к пациенту своему великому.
Но заметил я, как начали арабы медленно отступать, осторожно перемещая повелителя на носилках, из прутьев наспех сделанных. Окружили их вдруг христиане-воины и был взят в полон Аль-Мансур.
Вышел из засады я к предводителю их рыжебородому, зычным басом говорившему, и обратился с речью достойною. Я поведал ему, что повержен арабским воином юноша в бою, и что я, знакомый с тайнами врачевания, помощь оказал ему необходимую, но теперь считаю его пленником. Предложил я сдаться добровольно в плен, слово дал я, клятвой во имя Аллаха скрепленное, что верну тогда их раненного, коль отпустят они на волю вольную старика больного и немощного, на носилках лежавшего. Не раскрыл я им, что старец тот и был сам Аль-Мансур, а назвал его своим дядюшкой. Пошептались воины христианские, посудили-порядили да и дали свое согласие, прежде пожелав на юношу взглянуть. Отказался я выдать им его местонахождение, раньше чем уверую, что старик мой вне опасности. Снова совещались воины да и взяли под стражу меня и еще двух арабов-пленников, отпустив притом диктатора с двумя сопровождающими.
Я простился с ним. Был он очень плох, но нашел в себе силы поблагодарить меня за службу верную. Правда, высмеял он поступок мой, добровольное мое пленение, и шепнул мне так: "Жизнь моя уже не стоит ни гроша, ни за что загубил ты молодость и отвагу свою. Но привык я под себя людей подминать всю жизнь, потому приму твою жертву с благодарностью".
Так я пленником сделался рыжебородого дона Ордоньо. Юноша же тот сыном был его доном Альфонсо, двадцати лет от роду. Потерпели арабы поражение сокрушительное. И вернулся домой мой новый господин, да и заточил меня в подземелье замка своего. Однако, благодарность свою за спасение юноши дон Ордоньо мне всегда выказывал, обращался со мной неплохо он, не пытал, не истязал, а потом решил, что на свободе я буду ему полезнее. И тогда заключили мы договор о сотрудничестве. Итак, я поселился в доме господина Ордоньо — в его замке Аструм Санктум.