Счастье потерянной жизни т. 2
Шрифт:
Ей хотелось тот путь, от тюрьмы до станции, каким они прошли вместе два месяца тому назад, продлить куда-то дальше, туда… в тамбур арестантского вагона, нет — нет, куда-то еще дальше.
Однажды ей, в живом воображении, представилось, как они вместе, держась за руки, пробираются через топкие болота по колено в трясине, с тяжелою сумою на плечах, к теряющейся в вечернем сумраке убогой хижине — как вдруг над головой раздался знакомый уже, металлический голос конвоира:
— Стой! Вернись! Ты что, с ума сошла?
Как будто под ногами у нее что-то расступилось и она погрязла еще
— Я жена его! И никуда от него не отойду!
— Господи, Иисусе Христе! Да что это со мною, чаво это я размечталась? — всполошилась Луша, очнувшись.
— Вла-ды-ки-на! Доплатное письмо возьмите! — со стуком в окно раздался голос почтальонши.
Сердце дрогнуло, а как увидела родные каракули мужа на конверте — руки затряслись, и она, теряясь, долго не могла сообразить, где же его распечатать. Наконец, отщипнув угол двумя пальцами, достала узкую полоску серой кулешной бумаги.
"Луша, я прибыл… страшная болезнь… на постели… останусь ли жив…" — лихорадочно сердце прочитало самое волнующее, остальное осталось даже незамеченным.
Как плеткой хлестнуло по сердцу, снизу к горлу хлынула удушливая волна отчаяния, а с нею вместе лицо обдало жаром.
— Он умирает, голодный, больной, — как молния промелькнуло в сознании. Самое первое, что приступом подкатило к ней, как к страдающей, любящей женщине — это волна рыдания; ресницы дрогнули, и она упала на подушку, но какая-то неизъяснимая, непомерная сила собрала всего внутреннего человека в упругий комок, а в сознании прозвучало: "Не время, надо спешить, спасать!"
Сердце Луши сосредоточилось над яркими конкретными мыслями: немедленно ехать, спасать от голода и смерти, туда в эти болота, в топь, какую она уже видела как в полусне.
Глаза невольно опустились на стол: остатки недоеденной картошки "в мундире", и аккуратно завернутая в полотенце четвертушка ржаного хлеба — вот все, что осталось у Луши для семьи.
К коленям, поднявшись с кроватки, ковыляя, подошла дочурка и, теребя рученькой мать, пролепетала:
— Ма-а, хе-ебца-а!
Тяжело вздохнув, Луша проворно отрезала тоненький ломтик, посыпала немного сольцей, подав малютке, взяла ее, целуя, на руки и бережно положила опять в кроватку.
— Умница ты моя, спи с Богом! А мне надо добежать к бабушке, да добыть хлебушка тебе и папе; папа-то наш больной, и тоже кушать хочеть, надо и ему хлебушка отвезти; ты ведь поделилась бы с папой хлебушком?
Малютка взглянула на свой тонюсенький ломтик, отломила кусочек и, протянув рученьку, прошепелявила:
— На, пеедай папи, а посему его так дойга нету?
Тут Луша не вытерпела, бросилась на подушку и выпалила истошно, обняв голову руками:
— Боже мой, милостивый, нет больше сил, поддержи меня!
— Мама, не пьяц, папа пиедет к нам! — пролепетала дочурка, теребя свободной рученькой плечо матери.
Это как-то подняло Лушу, она сразу взяла себя в руки и, торопливо накинув на голову полушалок, помолилась. Одевшись, с сумкою в руках, вышла на улицу. На дворе, в густых осенних сумерках, суетились запоздалые хозяйки и пугливо шарахались голодные бездомные псы.
Навстречу
Вбежав в квартиру своей сестры и увидев Катерину, приехавшую из деревни на несколько дней, Луша прямо с порога проговорила:
— Мамк! Петя письмо прислал, больной и при смерти, бегу добыть чего-нибудь, да поеду к нему, надо ведь спасать; ты соберись-ка ко мне, ребята-та остались одни, а я побегу…
— Да куда ж ты на ночь побежишь-то? — Ахстись! Завтра день будеть, проходи с порога-то, садись к столу, да путем расскажи нам все, — возразила сестра Поля.
— Полюшка, ведь это вам можно ждать до завтра, а мне нельзя, ж-и-с-т-ь мужа решаеца — проститя, Христа ради, я уж побегу — ответила Луша и, повернувшись, быстро вышла.
Катерина заторопилась одеваться и, молясь про себя, тоже вышла вслед за своей горемычной дочерью.
Спотыкаясь на выбоинах мостовой, Луша торопливо подошла к хлебной лавке со двора и, дернув за ручку дверь, робко шагнула в лавку. Худенький, живой мужчина, вытирая постоянно мокрые губы, в недоумении уставился на нее.
— Максим Федорович, голубчик! Не ругай ты меня за позднее беспокойство, — виновато проговорила Луша. — Я пришла к тебе с большой просьбой, да не знаю как сказать-та: горе у меня с Петей, прислал вот письмо, больной при смерти, хочу ехать к нему, да как ехать с пустыми руками-та, а ведь у меня, сам знаешь, — живем, что Бог пошлет.
Луша протянула завмагу письмо. Он осторожно взял его и, быстро прочитав, покачал головою:
— Пет Никитыч! Пет Никитыч, какую судьбу тебе Бог судил, — скороговоркой шепелявя, проговорил Максим Федорович. — Очень хорошо, что ты пришла; это у тебя мешок что ль? — спросил он Лушу, показав ей на сверток под мышкой.
— Да, сумка-а… — ответила Луша.
— Ты иди-ка, закрой ставни у лавки, а я сейчас приготовлю, — сказал он ей.
Когда Луша возвратилась, Максим Федорович отложил уже с полок несколько румяных ковриг ржаного хлеба и белого, того самого, что Луша встретила по дороге, аппетитно провожая вслед.
— Держи мешок! — скомандовал он ей, — да ты маловато взяла-то, ведь на край света поедешь, возьми-ка, вон у меня побольше и, переменив у Луши ее сумку, старательно, ковригу за ковригой, стал втискивать хлеб.
— Хватеть, Максим Федорович! Ведь тебе отчитываца надо по талончикам, — предупредила Луша.
— Отчитаюсь, небось, перед людьми — не перед Богом, — с печалью ответил он.
Уже третий год, как Максим Федорович оставил церковь, охладел, запил, и несмотря на то, что он в это голодное время был заведующим хлебной лавкой, в душе своей мучился, тем более, что он любил Петра Никитовича и верил в его преданность Богу.