Счастье Раду Красивого
Шрифт:
Я невольно улыбнулся, гордый за своих воспитанников, но тут же нахмурился, задумавшись о том, что может означать для Милко слово "хорошие". Следовало это прояснить... И вдруг мой писарь спросил:
– Господин, ты хочешь прогнать меня, потому что тебе кто-то что-то на меня наговорил?
Я даже вздрогнул от этой прямоты:
– А кто мог мне на тебя наговорить? И о чём?
Милко смутился и вдруг заговорил так простодушно, что ему невозможно было не верить:
– Твой младший повар говорит, что я украл на кухне
– И это всё?
– А старшая прачка до сих пор утверждает, что я однажды, проходя мимо, задел ногой скамейку, на которой стояла корзина с бельём. Так задел, что ножка подломилась, корзина кувыркнулась, половина белья оказалась на земле, и пришлось перестирывать. А это не я. Ножка подломилась сама. И на заднем крыльце в дождливую погоду лестница всё время затоптанная тоже не из-за меня.
Я расхохотался. До чего же мелкие оказались у моего писаря прегрешения! А я судил по себе и потому решил, что у него есть мысли, которых у него не было.
– Успокойся, - наконец произнёс я сквозь смех.
– Никуда тебя не отошлют.
* * *
В Эдирне я остановился на ночлег в гостевых покоях султанского дворца, поскольку имел на это право и не собирался им пренебрегать.
Турецкая конная охрана, которая продолжала сопровождать меня и моих людей, способствовала тому, чтобы внешние дворцовые ворота распахнулись передо мной почти сразу, и чтобы дворцовый чиновник, встретивший меня, сразу же доложил обо мне своему начальнику.
Дворец был необитаемым, если не считать одну из жён султана, Мюкриме-хатун, которая жила на женской половине. Когда-то очень давно Мехмеду пришлось жениться на Мюкриме по политическим причинам, но она почти сразу сделалась у него нелюбимой женой. Не знаю, заслуженно или нет, но он называл её бесплодным полем и образцом лицемерия, а когда настала пора перевозить гарем из Эдирне в новый дворец в Истамбуле, Мехмед не без удовольствия объявил, что Мюкриме-хатун с ним не поедет.
Напрасно эта женщина слала ему в Истамбул слёзные письма с просьбой изменить решение. Вот уже несколько лет она доживала свой век в Эдирне и ещё при жизни стала чем-то вроде призрака местного дворца, но слуги не боялись её и даже придумали о ней шутку. Когда по пустым коридорам и комнатам вдруг проносился сквозняк, челядь с улыбкой говорила:
– Это Мюкриме-хатун вздыхает.
Шутку тихо пробормотал и дворцовый слуга, провожавший меня и моих людей в гостевые покои на султанской половине. Оказалось, что все покои свободны - ни один важный столичный чиновник или турецкий вассал в этот день не проезжал через Эдирне, - и потому мне предложили выбрать любые, которые покажутся наиболее удобными.
При желании я мог бы занять даже те, где жил много лет назад, когда являлся мальчиком Мехмеда, но я не захотел, пусть эти комнаты и считались одними из самых лучших. Вдруг пришло опасение, что на старом месте меня одолеют такие печальные воспоминания,
И всё же мне не удалось избежать печальных мыслей, потому что я понял, что моя тайная надежда не оправдалась - в Эдирне мне не суждено случайно встретиться с Ахмедом-пашой и путешествовать с ним бок о бок из старой столицы в новую, как когда-то.
Чтобы хоть немного себя утешить, я выбрал для ночлега именно те покои, в которых Ахмед-паша останавливался в ту осень, когда нам случилось стать попутчиками. Я прекрасно помнил, как мы повстречались перед дверями этих самых покоев, разговорились и решили, что наутро поедем в Истамбул вместе. А теперь мне было бы приятно лежать в темноте и гадать, о чём мог задумываться визир-поэт, когда ночевал в той же комнате.
Увы, но напрасно я надеялся, мои мысли примут подобное направление. Стоило только моим слугам приготовить меня ко сну и выйти прочь вместе со светильниками, как я почувствовал дуновение ветерка, чуть слышно задребезжало одно из стёкол в старой оконной раме, зашумели ветви деревьев в маленьком саду за окном, и мне невольно подумалось: "Это вздыхает Мюкриме-хатун".
Я не смог улыбнуться, потому что сделалось тоскливо. Вдруг подумалось, что у меня сейчас много общего с этой женщиной, которую я никогда не видел и не увижу. Мне и не надо было её видеть, чтобы понимать: она принадлежала к ушедшей эпохе. Как и я.
Каждый год я приезжал к султанскому двору и видел там много новых лиц, а прежних становилось всё меньше! Я видел, что новые люди уже успели друг с другом познакомиться, а меня они не знали и многие даже не слышали обо мне.
Течение жизни менялось, и теперь эта река текла мимо меня. Я хотел плыть вместе со всеми, но не мог. Стоило вовлечься в водоворот турецкой придворной жизни, как уже наставала пора отправляться обратно в Румынию, и, отправляясь, я уже заранее знал, что на следующий год увижу ещё меньше знакомых лиц.
Мне вдруг стало ужасно досадно, что великим визиром теперь являлся вовсе не Махмуд-паша, а Исхак-паша, пусть мне хорошо был известен и тот, и другой. Пребывание Махмуда-паши на посту великого визира вполне можно было назвать эпохой, и почти все годы этой эпохи я являлся мальчиком Мехмеда. И вот эта эпоха закончилась, как и период, когда я "повелевал" сердцем султана.
Закат эпохи Махмуда-паши и закат моего своеобразного "правления" пришлись на одни и те же годы. Я отлично помнил пышную церемонию, прошедшую во дворце в Эдирне, когда Мехмед решил посадить меня, своего мальчика, на румынский трон, то есть удалить от себя, хоть и с почестями.
Официально всё было обставлено так, будто султан внял моей смиренной просьбе о помощи в получении власти, и вот Махмуд-паша и Исхак-паша подвели меня к трону своего повелителя, официально представили, а затем хлопотали за меня.