Счастье
Шрифт:
Я кое-как пришел в себя, когда понял, что вохровец меня отпустил. Унес ведро и отпустил. Даже не прибил. И тут я испугался второй раз. Подумал: как же я должен выглядеть - одичавший, отощавший, оборванный, грязный, заросший - давно я не видел себя в зеркале, - если меня пожалел вохровец?
Так у меня навсегда пресеклись малейшие поползновения воровать.
А весной сорок пятого дело до меня кое-кому было, только я узнал об этом позже. Соученики по вечерней школе и классный руководитель - это был несчастный заморенный пожилой мужчина, одетый лишь немногим лучше, чем я, однажды прямо во время урока у него из носа
Полвека спустя, в самый разгар перестройки, по дороге в университет я сошелся с коллегой - профессором-лингвистом. Путь наш лежал через ухоженный городской парк. Это было прекрасное время освобождения от лжи, лицемерия, цензуры, ксенофобии. Можно было говорить без оглядки. И я говорил: все-таки я счастливый человек. На протяжении моей жизни моя страна постоянно переходит от худшего к лучшему. Пусть медленно, непоследовательно, пусть с отступлениями. Но от худшего к лучшему.
Коллега стал возмущаться пустыми полками магазинов, талонами, по которым продавали продукты. Почему-то в недавнее советское время не возмущались, принимали как должное, когда за продуктами и вещами ездили в Москву. А контроль над мыслью его не смущал. Я сказал:
– Знаете, после того, что я всю войну голодал и мерз, а в конце ее чуть не умер с голоду, то, что происходит сейчас, меня не пугает. Мы говорим все, что думаем, полки в магазинах пусты только наполовину, мы не голодаем.
На минуту мне показалось, что мой собеседник сейчас набросится на меня с кулаками. Он прямо закричал:
– Да, таким народом легко управлять! До каких пор мы будем наш быт мерить войной? Пятьдесят лет прошло! То была мировая катастрофа, всеобщее бедствие. А сейчас среди покоя, ни с того ни с сего, у нас отбирают наши деньги и сажают нас на паек! Чего ради?
Я не стал возражать. В его словах была своя правда. И в то же самое время знал: я свободен. И я сыт. А когда я ездил в Москву работать в ЦГАЛИ, то привозил домой в Смоленск растворимый кофе и шесть бутылок хорошего коньяка и вина (был для этого специальный портфель), и это служило только предметом шуток.
– Ты у нас бутлегер, - говорила жена.
А весной неповторимого тысяча девятьсот сорок пятого, очнувшись от голодного обморока, я увидел над собой своего дядю Володю. Я решил, что это бред. Он наклонился надо мной и отвернулся. Отвернулся и вытер глаза. Он был с погонами майора. Я знал, что он в армии, на фронте. Значит, вроде как и не бред. Я увидел, что он поставил на табурет большой солдатский вещевой мешок и вынул из него на стол высокую поместительную банку американского бекона. Когда-то я такую видел. Советский Союз получал их из Америки по лендлизу. Мне дали попробовать из нее длинный тонкий упругий душистый нежный розовый ломоть мяса с прожилками сала. Бред, с сожалением решил я. Вслед за первой банкой появилась вторая. Бред, с горечью уверился я. За второй - третья. Я отключился.
Когда я пришел в себя, я лежал на спине, лоб холодило мокрое полотенце, а на столе... А на столе
– Встать можешь?
Я только хотел сказать: не могу, как увидел у него в одной руке американский костюм, а в другой - американские же яркие светло-коричневые полуботинки. Было видно, что все американское. Меня прямо подбросило с кровати.
Мой дядя Вольф Израилевич Фенстер был литовским крестьянином. В 1917 году он вступил в партию большевиков, каким-то образом попал на Украину, воевал в дивизии Николая Щорса. Когда Гражданская война окончилась, выучился на агронома и работал директором совхоза в Ильичевке под Одессой, потом в Борисполе под Киевом. С замиранием сердца засматривался я на именной револьвер, который он два раза мне показывал. Прошел Великую Отечественную. Похоронен в Киеве на кладбище старых большевиков, где могилы с одинаковыми невысокими памятниками ровняются в строгие шеренги.
Когда я пошел в школу и стал октябренком, дядя Володя пожал мне руку (это первый раз в жизни мне пожали руку, по крайней мере, ничего такого до этого я не помню) и сказал:
– Поздравляю. Теперь ты уже взрослый. Скоро станешь пионером. Потом комсомольцем. Потом вступишь в партию. И мы с тобой оба будем большевиками.
Я привык верить дяде Володе без раздумья. А тут впервые усомнился. Он большевик, это ясно: такой высокий, уверенный в себе, говорит сочным басом. А я-то? Какой из меня будет большевик? Из такого щуплого, несолидного, с писклявым голосом?
Я промолчал, не поделился с дядей Володей своими сомнениями. Но самое удивительное, что прав оказался не он, а я. Не вышло из меня большевика.
Приезды в Ильичевку я помню смутно. Однажды дядя, тетя и я с родителями куда-то шли. Было грязно после дождя, и дядя взял меня на руки. У них с тетей своих детей не было. Они были очень добрые. Они меня очень любили. Я боялся, что дядя поскользнется и вместе со мной упадет, но понимал, что показать свою трусость не годится. Решил схитрить:
– Володя, помни: я еще маленький. Ты за меня отвечаешь.
И был удивлен, что взрослые расхохотались.
На школьные зимние каникулы меня привозили уже в Борисполь. Как я любил этот дом с печным отоплением, такой уютный, теплый, с морозными узорами на окнах, с огромной немецкой овчаркой Бураном! Как мне здесь были рады, и как я здесь всех и все любил!
Однажды дядя посадил меня на лошадь. Она была такая огромная, земля оказалась где-то там, далеко внизу. Я старался не подать виду, что боюсь, но у меня это не получилось.
– Эх ты, интеллигент, - сказал дядя.
– Знаешь, у нас в дивизии Щорса рассказывали, как интеллигент сел на коня. Едет рысью и все больше сползает на круп. И ничего поделать не может. Наконец не выдержал и закричал: "Эта лошадь кончилась! Дайте другую!".
Я криво улыбнулся, а он помолчал и продолжил:
– А знаешь, как интеллигент ходил в разведку? Возвращается и докладывает: "Конница пройдет, пехота не пройдет". Щорс очень удивился: пехота может пройти везде. "Как же так?
– спрашивает.
– Почему пехота не пройдет?" - "Слишком злые собаки в деревне".