Счастье
Шрифт:
– По утрам он работает и никого не принимает, мы его не беспокоим. А вы с ним сговаривались?
– Нет. Что ж, тогда я уйду.
– Подождите, я скажу Борису Леонидовичу.
Представляю себе, как я выглядел, что было написано на моем лице, если моя собеседница так сразу нарушила распорядок дня поэта. Позже, когда я стал изучать его жизнь и творчество, я узнал, что в это время он работал над оставшейся незавершенной пьесой "Слепая красавица".
Встретившая меня женщина ушла, а я подготовил фразу с извинением.
Тут на крыльце появился человек, очень похожий, судя по фотографиям и рисованным портретам, которые я видел в книгах, на Пастернака. Его младший брат или старший сын (я не имел понятия, существуют ли они в природе). Приготовленные извинения застряли в горле, я боялся
– Что же вы стоите? Входите. Ведь я простудиться могу.
Я понял, что это все-таки Пастернак.
В нем не было решительно ничего от семидесятилетнего старика, нуждавшегося в моей поддержке. Передо мной стоял стройный, крепкий, выше среднего роста, с прекрасно развитой грудной клеткой человек с седеющими волосами и молодыми, замечательными глазами. Поразили крупные черты, высокий лоб, характерная нижняя часть лица. Мне показалось и кажется сейчас, что решительно все в этом лице говорит об уме и воле. Подобное умное и волевое лицо, сочетание прекрасно развитого лба и характерной нижней части лица я видел еще у одного человека - у Святослава Рихтера.
Внешность Пастернака меня потрясла. А Симон Чиковани о первом впечатлении от Пастернака сказал: "Вот таким я представляю себе Пушкина".
В сенях я стал сбивчиво говорить о том, как люблю его и его стихи. Никаких слов поддержки я не произносил, они прозвучали бы фальшиво. Так мне казалось. Он спросил, пожимая и не выпуская мою руку, пристально, сторожко вглядываясь в мое лицо:
– А я вас как-нибудь знаю?
И здесь он поразил меня снова. Я сказал, что он со мной никогда не встречался, только вот два года тому назад я писал ему по поводу его стихов в "Знамени".
– А, Баевский, Баевский! Я хорошо вас помню.
Я не назвал своей фамилии. Пастернак ее сам вспомнил. Настороженность, напряжение как рукой сняло. Я выразил удивление. Я был на седьмом небе от счастья.
– Это теперь вокруг меня много народу, а тогда совсем не было, и ваше письмо было мне дорого.
Много позже я сообразил, что из нашего маленького диалога следует, что мое письмо было единственным откликом, полученным Пастернаком на ту публикацию в "Знамени". А слова поэта об одиночестве нуждаются в объяснении, их нельзя понимать буквально. Пастернаку, который стоял на вершине мировой культуры и был самым образованным среди поэтов своего времени, нужны были слушатели и собеседники, способные понять его монологи и вести с ним диалог, - философы и музыканты, актеры и художники, филологи и поэты. Такие люди возле него были. Однако он, с его сначала инстинктивным, затем глубоко осознанным, органичным демократизмом страдал от мысли, что после войны у него нет массового читателя. "Большая литература невозможна без большого читателя", - говорил он. Вся жизнь его была подчинена стремлению уйти от узости любой литературной школы, от замкнутого элитарного круга собратьев по профессии и читателей-гурманов и заполучить читателя массового, не искушенного специальным образованием, со здоровым интересом к жизни и такой литературе, которая помогает эту жизнь наполнить и осмыслить. Мне к людям хочется, в толпу. Через полгода после моего посещения Пастернак написал замечательному актеру Московского художественного театра Б.Н. Ливанову, как раз одному из тех, кто составлял его близкое окружение: "А охотнее всего я всех бы вас перевешал". А несколько ранее о том же было недвусмысленно сказано в стихах: Друзья, родные, милый хлам! Вы времени пришлись по вкусу. О, как я вас еще предам, Лжецы, ничтожества и трусы! Быть может, в этом божий перст, Что нет для низости дороги, Как у преддверья министерств Покорно обивать пороги. Эти письмо и стихотворение давно неоднократно опубликованы. Я их только еще раз воспроизвожу.
Пастернак проводил меня в довольно большую комнату на первом этаже, столовую или гостиную, извинился, сказал, что напряженно работает и много времени уделить мне не сможет. Теперь я знаю, что попал к поэту в то время, когда здоровье его было окончательно подорвано, когда он стоял на пороге решения, соотносимого с тем, которое принял перед смертью
Ни малейшей тени трагедии не висело над обликом и поведением Пастернака при нашей встрече. Он на несколько минут оставил меня, кинулся в глубь дома, прибежал с десятком или дюжиной изданий "Доктора Живаго" на разных языках и картинно, с видимым удовольствием, разложил их передо мной по периметру всего (если не ошибаюсь - овального) стола. Я намеренно употребляю глаголы кинулся, прибежал: они значительно точнее передают порывистость, живость Пастернака, чем любые менее динамичные слова.
Широко известно, что в конце жизни Пастернак не любил свое творчество первой половины жизни. Он не раз заявлял об этом письменно и устно. Но в разговоре со мной он с большой радостью говорил о переиздании своих ранних стихов и своей ранней прозы за рубежом. Отдельно назвал "Детство Люверс". Позже в очерке А.Д. Синявского "Один день с Пастернаком" я прочитал об отношении поэта к своему прошлому приблизительно то же самое. Очевидно, самооценки Пастернака не были прямолинейными и однонаправленными, какими они иногда нам представляются. Его мышление было объемным, сложным, многоуровневым, динамичным.
– Вы не представляете себе, - сказал он мне, - что сейчас делается во всем мире. Мои книги выходят в издательствах, выпускающих классику. До меня далеко не все доходит...
Хотя впервые Пастернак услышал о себе титулование живой классик и гений в двадцать втором - двадцать третьем году, после того как вышла в свет "Сестра моя жизнь", роман в стихах, состоящий из одних лирических отступлений, и три с половиной десятка лет спустя с положением живого классика свыкнуться было трудно.
Вошла Зинаида Николаевна, жена Бориса Леонидовича, я был ей представлен. Снова Борис Леонидович упомянул мою статью 1956 года. Скоро Зинаида Николаевна оставила нас вдвоем.
Разговор неизбежно коснулся остервенелой травли последнего времени.
– Я очень рад, что сам остался цел и дом вот цел, но в смысле денег, гонораров пока неясно. Мне ничего не платят, с афиш сняли мое имя, в Гослитиздате делают вид, что меня не знают. Хотят меня поставить на колени.
Пастернак имел в виду афиши тех театров, где в его переводах шли пьесы иностранных драматургов. От его постоянной денежной поддержки зависели судьбы не меньше чем десяти человек, в том числе репрессированных друзей и их семей, малознакомых и иногда вовсе незнакомых людей. Он опекал Нину Табидзе, жену замечательного грузинского поэта Тициана Табидзе, друга Пастернака, ставшего в роковом тридцать седьмом жертвой Сталина и Берии. Сестру и дочь Цветаевой. Много позже, когда я был в Тбилиси в гостях у дочери Тициана и Нины, Танит Табидзе, она мне сказала, показывая свой дом:
– А это пианино Нейгауза. Его нам дядя Боря подарил.
Так она с детства привыкла называть Пастернака.
Из "Охранной грамоты" я знал, какое большое место в духовном мире Пастернака занимает Рильке. У меня был томик его стихов, изданный в ГДР, я учил его наизусть и переводил на русский язык, восприняв любовь к нему у своего любимого поэта. Я сказал Пастернаку об этом и добавил, что привез ему в подарок книгу Рильке и свои переводы, разумеется, неизданные.
– Рильке у меня есть, - сказал он и сделал отстраняющий жест, а переводы взял, прочитал их тут же, при мне, и сердечно похвалил: