Щастье
Шрифт:
У фарисея вид был растерянный, но не испуганный. Я увидел, какие блестящие (серо-голубые) у него глаза, какие огромные бездонные зрачки, длинные ресницы. Жёвка опустился на четвереньки, отполз к стене и съёжился там, прикрыв голову руками. Люди вокруг слабо задвигались (движение покачнувшейся в ведре воды), но я не почувствовал агрессии, они всего лишь тяжело и недобро выжидали: кто-то — злорадный, кто-то — не опомнившийся от изумления. Я уставился на Пулю.
— У нас проблема, — сказал новый голос. — Не сердись, что парни нервничают.
Сперва я подумал, что этого человека когда-то подстрелил снайпер. Он был очевидным, наглядным калекой, хотя сразу я не
— А, нет, — сказал он спокойно, отвечая на мой взгляд. — Я — врачебная ошибка. — Он протянул мне свою паучью лапку. — Протез.
Невесомое сухонькое пожатие осталось в моей ладони, грело и щекотало её. Протез убрал руку, а я всё ещё чувствовал это тепло.
— Хамят, Протез, — жалобно завел Пуля. — Говорят, с Финбана, а сами записывают. Товар на подходе, а они уже там, стоят, пишут. Я им культурно, а они…
Протез отмахнулся.
— Ты поможешь мне, Разноглазый, а я — тебе, — сказал он твёрдо.
Я кивнул.
— Садись, давай руку.
Он улыбнулся еле заметно и (неужели это сожаление проскользнуло между взглядом и взглядом) затряс головой.
— Это не для меня.
Человек сидел на полу, привалившись к стене, и яркая-яркая лампочка двумя чёткими бисерными каплями отражалась в его полуслепых от бессонницы глазах. Он сидел на старом шерстяном одеяле, одеяло было прожжено. В комнате не было окон, не было времени, почти не осталось жизни. Жизнь сохранилась только в костлявой кисти (уже не кисть, а пясть), которая ходила в моей руке ходуном, и каждый палец её дрожал своей отдельной дрожью.
Он сидит на полу, на старом шерстяном одеяле, на одеяле остались следы пепла и дыры; сидит, привалившись к стене, сидит в комнате без окон; та же поза, то же измученное лицо, те же невидящие, выжженные ярким светом глаза. Он не противится, когда я подхожу и беру его за руку. Тот, живой, не спал несколько суток, боялся даже выключить свет — и мёртвый тоже обессилел. Он исчезает под моим взглядом легко и тихо, как дым, от него не остается (но почему он улыбнулся?) даже улыбки.
— Теперь пусть поспит, — сказал я дожидавшемуся за дверью Протезу. — Это что, его брат?
Протез кивнул.
— Брат, близнец. Так и не знаю, чего не поделили. Да оставь ты, — повернулся он к Жёвке, впившемуся в ручку тележки с валютой. — Не сопрём.
— Попробуешь нашу? — предложил я. (Нас вели, усаживали; рассаживались; блеснули чистая скатерть и бутылки.)
— Успеется. — Он на удивление ловко двигался, и ловкими, быстрыми, бесшумными были его костыли. — Ну, парни?
— Нам нужно обогнуть Джунгли, — начал Муха. — Попасть на ту их сторону. — Он замялся, подыскивая слово не такое страшное, как «Автово». — Вообще-то на Охту едем, — сообщил он, гордясь найденным в старой карте топонимом. — К его, — (пояснительный тычок пальцем) — тетке. Если ещё не померла.
— А если померла? — заинтересовался кто-то.
— Тогда к поверенному ейному. — Фиговидец так невозмутимо и академически увесисто шлепнул по ушам презренным просторечием, что всем стало не по себе.
— Под простого косишь?
Это сказал Пуля, он был тут как тут, прятался на другом краю стола, но не выдержал. Сказал он чистую правду, но поскольку сказал он её только для
— Охта далеко, — сказал он, небрежно перекидывая с общего блюда на свою тарелку куски колбасы. Колбаса во всех её вариантах была царицей этого стола: румяная, багряная, багровая, почти черная, прокопчённая на множество ладов. — В Джунгли не суйтесь.
— Площадь Мужества, — сказал Фиговидец с надеждой. — Хотя бы дотуда.
— Площадь Мужества? Понятия не имею. — Протез зорко зыркнул на ловкие, ничуть не обескураженные руки Фиговидца. — Бери, бери колбаску, у вас такой нет. — («У нас торгуют вашей колбасой», — обиженно вставил Муха. «Такой — не торгуют. Для себя делали, вручную».) — И что вы затеяли? — вопрошающий тяжёлый взгляд переместился на меня. — Ладно бы анархисты, — он задумчиво сплюнул в кулак, — а то ведь нормальные. — Едва это выговорив («нормальные»), он вспомнил о Фиговидце и замолчал.
— И у вас анархисты? — любознательно спросил Муха.
— Этой мрази везде полно. Выживаем понемногу.
— В Джунгли выживаете? — оживился Фиговидец. — Может, они нас там и проведут?
За столом заржали.
Я увидел, что хихикнул (удушливо, сдавленно, против воли) даже Пуля. Остальные смеялись охотно, радостно, сияя жирно лоснящимися лицами, блестя стаканами. Главное отличие колбасников от наших дружинников состояло в подчеркнуто юношески-спортивном облике и поведении. Их барак был их крепостью. Почти все молодые, неженатые, они и жили здесь же; вместе ходили на завод, работали, ели, спали, несли дежурства, тренировались. («Полувоенный, полумонашеский орден, — скажет потом Фиговидец. — Со своими порядками, своей верой, своим, в сущности, государством. Это любопытно».)
— Дикие места там, на севере, — безразлично сказал Протез. — Что туда ехать, что в Джунгли — один черт.
— Ну и что делать? — спросил я.
— Да что, — безразличие в его голосе всё прибывало, — поживёте пока у нас, подкормитесь. Ребята вам толмача поймают.
— Сколько ждать?
— Я понимаю, — сказал Протез мягко, — ты торопишься. — (Он обращался только ко мне, ко мне одному.) — Мы поможем.
— Они помогут! — Муха брякнул кофр на застеленную раскладушку. — Свиноделы поганые, извращенцы. — Он озабоченно уцепил, свернул, развернул широкий, колючий бело-голубой шарф Фиговидца; погладил его, переключился на свитер. — Правду о них говорили. Дай померить?