Счастливая карусель детства
Шрифт:
Вот, казалось бы, и все, казалось, что пронесло. Но после выяснилось, что следователь копал и под него, вменяя ему низкую бдительность и несознательное поведение, и только лишь благодаря заступничеству председателя колхоза, пользующегося в области почетом и уважением, удалось отвести угрозу в сторону. Председатель, обличенный доверием партии и органов, не колеблясь, подписал все нужные бумаги на техника, который по сути уже был для его колхозного дела отрезанным ломтем. «Нечего нюни разводить, когда вопрос уже решен!» Но за агронома он твердо решил вступиться — понимал, что без хороших специалистов ему не справиться и самому можно будет скоро загреметь под какую-нибудь статью в случае срыва плана. Правда, в должности все-таки Бориса Юрьевича понизили, как не очень сознательного элемента, но после всего произошедшего даже и расстраиваться на этот
— И все-таки, Борис Юрьевич, действовал ты со следователем неразумно, — председатель, перехватив колючий взгляд своего агронома, заерзал в кресле, достал из шкафа бутылку коньяка с двумя стопками и наполнил их почти доверху, — нам с тобой дальше вместе жить и дело делать, нам детишек воспитывать. А с Петром и без нас вопрос был уже решенный, вот так-то, брат! Только очень тебя прошу, ты в следующий раз не забывай, что отец у тебя священник. Я уже ничем тебе не смогу подсобить.
— Спасибо! — Борис Юрьевич встал из-за стола и, не притронувшись к стопке, вышел из председательского кабинета.
Десятилетний мальчик Юра видел душевный надлом своего отца, жалел его и, казалось, стал намного больше его понимать. Только с этого времени в отцовых глазах появился новый оттенок глубокой, немой тоски и грусти, и это была его плата за спасение семьи. По понятным причинам разговоры на «скользкие» темы в доме были под строжайшим запретом. Но вечер тот, когда отец с матерью на семейном совете в присутствии детей решали их дальнейшую судьбу, стал самым страшным днем его детства. Страх и ненависть проникли в сердце еще недавно открытого и радостного паренька. Он рыдал в подушку, ощущая несправедливость и невозможность, что-то исправить. Как же он жалел друга своего Витьку, который без вины в короткий срок превратился из советского школьника в сына врага народа. Но почему все молчат, почему прикладывают пальцы к губам и предлагают раз и навсегда забыть их имена? Разве это честно?
Я смотрел на дядю Юру, устремившего свой печальный светлый взгляд в сторону едва различимой линии горизонта. На заливе был полный штиль и отлив. Мы хранили молчание, и я боялся первым его нарушить — уж больно велико было мое потрясение от его рассказа. Вечернюю тишину разбавляли крики чаек, но они нам не мешали. Мне казалось, что все, о чем я только что услышал, не могло происходить в нашей стране на самом деле, а вместе с тем эта история была подлинной правдой, в чем я ни на секунду не сомневался. И вдруг дядя весь как-то странно задрожал, резко отвернулся от меня, и я понял, что он напрягает все свои силы, чтобы не разрыдаться. Но все-таки слезы против воли побежали по его щекам, и он был вынужден достать носовой платок.
— Какой ты все же счастливый, Сашка! — дядя положил мне руку на плечо и заботливо погладил по голове.
В тот момент я впервые поймал себя на мысли, которая меня глубоко поразила и тронула почти до слез. Несмотря на то, что мы с моим дядей Юрой не были родственниками по крови и виделись в основном только летом на даче, я почувствовал, что этот противоречивый, вспыльчивый и рассеянный человек был мне намного ближе, дороже и понятнее, чем многие из самых близких родственников. Я чувствовал, что по-настоящему люблю его. Люблю потому, что он не похож ни на кого другого, потому что он всегда искренен и не притворяется, потому что он умеет радоваться жизни и страдать. Люблю потому, что он открыл и заразил меня путешествиями в те миры и сферы, куда не купить билет ни за какие деньги и возможности. Люблю потому, что он настоящий.
Чуть позже дядя рассказал мне и другую историю, свидетелем которой он был. Показалась эта история мне ужасно нелепой и даже глупой. Но факты, как известно — вещь упрямая. В начале пятидесятых — еще до смерти Сталина — молодой специалист-архитектор, только закончивший институт, активно разъезжал по стране с различными заданиями своего ведомства, и на этот раз судьба занесла его в какой-то небольшой город в центральной части России. С получением комнаты в единственной гостинице города возникли сложности, и он занял место в длинной очереди к администратору. В скудном на убранство холле гостиницы на глазах у людей шла уборка. Говорливая и косолапая уборщица лет семидесяти в сером казенном халатике с самоотречением мыла пол, поливала цветы и вытирала
— Ой, ты господи, халатик-то хоть дайте переодеть!
Но так она и вышла в сером халатике, забавно перекатываясь с ноги на ногу. На какое-то время в холле гостиницы наступил паралич — все замерло и хранило тишину. Никакой реакции ни у сотрудников, ни у людей в очереди на произошедшее не последовало. Полное молчание и сдержанность. Кто-то проявил сознательность и бдительность, и этот кто-то продолжал нести свою незримую вахту. Молодой специалист-архитектор хотел верить в чудеса и на протяжении недели своего последующего пребывания в гостинице пытался обнаружить сердобольную бабульку среди персонала, но чуда не произошло.
Дядя Юра очень любил свою дочь Танечку и много ее баловал. Но проявление этой любви часто носило забавный характер. Таня, унаследовав от него мечтательность и витание в облаках, грезила на свой девичий манер и часто недоумевала от отцовских назойливых восторгов и вопросов. А сам дядя Юра часто испытывал неудобство перед дочерью из-за своей оторванности от ее интересов и постоянно пытался исполнять роль заботливого отца. Комплекс «невнимательного родителя» у него начинал проявляться после возвращения из путешествий по «своим мирам на землю», когда в поле его зрения неожиданно попадала Таня. Он всегда как-то слегка вздрагивал, приходя в себя, видимо, вспоминая свои родительские обязанности, и с поразительным упорством навязывал дочери разговор по одному и тому же сценарию:
— Танечка?
— Что папа?
— Ну, как дела? Что, дочка, делаешь?
— Сижу, папа!
— Сидишь??? Ну, сиди, сиди, доченька! Молодец.
И отец с дочерью, пообщавшись таким странным образом, снова начинали мечтать каждый о своем на прежних местах. Сестренка, нужно отдать ей должное, как бы ее отец не доставал, всегда отрывалась от всех своих дел и откликалась на его вопросы и призывы. Другое дело, что отрывалась она от них с удивительно кислым выражением лица. Мы с Танькой недоумевали: почему он всегда задает одни и те же вопросы и сам не может понять, что она делает? В их незамысловатых диалогах менялась только концовка: «Ну, иди, иди, доченька! Читай, читай, доченька! Рисуй, рисуй, доченька! Ешь, ешь, доченька! Играй, играй, доченька!» Хорошо, что ему хватало понимания, чтобы не будить спящую свою «доченьку». Все наши домашние откровенно смеялись над воспитательными талантами дяди Юры, а он недоумевал и не понимал причин нашей всеобщей веселости.
Папа подкалывал своего друга и пытался облегчить участь племянницы. Когда тот окончил свой «воспитательный диалог» фразой «пей, пей, доченька», он не выдержал:
— Юра, ведь ежику понятно, что Танька сейчас пьет чай, а не танцует и не поет. Пожалей «доченьку», не издевайся над ней!
— Да что ж такое, когда же это кончится? Теперь ты вслед за сестрицей своей взялся воспитывать меня! Даже с ребенком поговорить нельзя!!! Он нервно вскакивал и хватался за сигареты.
Меня дядя Юра очень любил, но в любви этой не было обычного для взрослых снисходительного умиления и восхищения над детьми. Он никогда не воспитывал и не учил меня уму-разуму и даже часто вступал с папой в спор, пытаясь освободить меня от запретов и регламентов. Помню, как стояли мы в жаркий летний день у пивного ларька, и я с некоторой завистью смотрел на своих взрослых папу и дядю, с блаженным видом только что сделавших по первому глотку пенного и холодного пива. Они перевели дыхание и заулыбались. Им было хорошо. И вдруг я — девятилетний мальчишка — не поверил своим ушам.