Счастливые люди
Шрифт:
Мебель была… ну, вы понимаете, какая в ней была мебель.
Корявая, тонконогая эклектика 60-х, – еще не пришло время югославских гарнитуров, – а для нас оно так и не пришло, – обошлось как-то, знаете ли, хотя полки, книжные полки множились в геометрической прогрессии… вот здесь нам равных, пожалуй, не было.
Но что-то случилось.
Света убавилось. Как будто кто-то невидимый деловито завинчивал лампочку, – из последующих времен я помню сумерки, вечера, ночи.
То ли
А, может быть, все дело в пленке?
Или в памяти…
Ночь, станция, огни
Мы избегаем тех, кто причинил боль нам, и тех, кому причинили ее мы сами. Вот и тянемся к случайным путникам. Ночь, станция, незнакомый пейзаж за окном. Проще говорить в темноте, поверять тайны тени.
Попытки пробежать на цыпочках, не задевая никого, смехотворны. Мы задеваем, нас задевают.
Неуязвимость, холодность, неприступность – блеф.
Внутри мраморной статуи – плачущее, зыбкое, жалкое.
Чем шире развернуты плечи, тем уязвимей.
Жалкого не жаль. Бесконечно жаль гордого.
***
Есть люди как крепкий чай. А есть – одноразовые пакетики с пылью.
Пыль по вкусу напоминает чай, но это пыль. Эрзац. Это только кажется, что пыль безобидна. Пыль проникает повсюду, расширяет границы владений. Пара глотков – и она – в вас.
Озирается торжествующе, закидывает ногу на ногу, просит прикурить.
Видимо, всерьез считает себя чайным листом.
Кондуктор не спешит
Я не скучаю по этим городам, разлинованным, будто ученическая тетрадка в клетку и в линейку, – с пришпиленным канцелярскими кнопками душным небом, с ртутным столбом не ниже тридцати двух в тени.
Я не тоскую по ночным сиренам, ароматам подержанной мебели, чужим домам, темным подъездам.
По супермаркетам с дрожащей неоновой подсветкой и пирующими за ширмой крысами в человеческий рост.
По-прежнему грохот трамвая и чавканье нагретого асфальта. Стучат колеса, дребезжат окна.
Моя тоска проступает углами, топорщится. Об нее можно уколоть пальцы. Моя тоска сшита из безупречного материала. Ему сносу нет. Отличная мануфактура. В наследство досталась она мне. Плещется волной.
Все оттенки серого. Медленно раскатывается рулон, оставляя квадратные следы пыли.
Кондуктор не спешит. Медленно отрывает билет. Смотрит в упор, не отрывая глаз.
Зайцев он вычисляет издалека.
По особому, заячьему трепету, сгустку пугливой субстанции, облачку тревоги, запаху паленой шерсти, шороху боязливых лап.
Сквозняк
Ты
Возможно, раньше отсутствие его, этого самого воздуха, казалось нормой, – разве что в далеком и прекрасном детстве было его в избытке, – когда весь мир казался палисадником, а «деревья были большими»
Тогда еще далека была я от мысли о каком бы то ни было возвращении (организм мой выдерживал разве что недели две), да и то ограничивался милыми сердцу парковыми аллеями, центральными проспектами, добрыми улочками еще не изуродованного Подола и Андреевским спуском, еще не выкрашенным в веселый канареечный цвет.
Любой шаг в сторону казался провалом именно в тот самый кошмар, – допустим, рядовая поездка на дребезжащем трамвайчике до, скажем, Ленинградской площади, граничила с психическим расстройством, – а посещение бюрократического заведения – от помпезного здания МИДА до районной поликлиники, коридоры которой были темны и страшны и казались дорогой туда, откуда не возвращаются.
Мне катастрофически не хватало света и воздуха, воздуха и света.
Я изменилась, а как же, – ведь меняются все, и для этого вовсе необязательно уезжать далеко, – меняются здесь и там, меняются города, страны, народы, – они не узнают нас, а мы – их, куда-то исчезают дома и целые улицы, и вот уже идешь ты по городу, которому ты – никто.
Вот так, как будто внезапно прозрев, находишь себя в аллее, ведущей в музыкальную школу, – как будто не бывало этих лет, и вот я вновь плетусь туда, где унылые экзерсисы и прыгающие нотные значки, прихрамывающие гаммы и ужас публичных выступлений, – с холодеющими ладонями, провалами памяти и добрым старым Иоганном, выволакивающим тебя за шкирку из-за пыльных портьер.
Я вновь там, – хватаюсь за спасительный доминантсептаккорд, я жажду разрешения, ощупываю ускользающие клавиши, – чуть желтоватый ряд выступающих зубов, – вот воинственный клык, а вот – мощный коренной, а вот – трогательно скошенные, точно у зайца, передние.
Я вновь там, окруженная портретами классиков, – посреди темной залы, – взирают на меня Мусоргский, Глинка и Римский, конечно же, Корсаков, – и половецкие пляски вперемежку с прелюдиями Баха и полонезом, и тоненький плач юродивого толкает в спину, выталкивает за пределы спасительного, наполненного горестями, страхами и смешными заботами детства, – я вновь там, уныло плетусь по аллее, размахивая нотной папкой, оттягивая момент школьной муки с растянутыми до неприличия октавами и ударами метронома, – вот эти полчаса дороги – от трамвая к трехэтажному кирпичному зданию – целых полчаса свободы и воздуха, – как отчаянно не хватает его сейчас, – его все меньше и меньше, – я ускоряю шаг, и вот уже аллея позади, – вместе с разбитым асфальтом, чернеющими домами вокруг, выросшими на месте деревьев подземными переходами, ведущими в никуда, – по все тем же неровным плитам, к пустеющим дворам и когда-то прекрасно-уродливым новостройкам.