Счастья и расплаты (сборник)
Шрифт:
Каюсь, не мог я себе представить, что он, оказывается, написал-таки стихотворение о Сахарове, помеченное годом смерти – 1989 годом, вроде бы простенькое-простенькое. Там была совершенно не броская и в то же время больно царапающая концовка:
До чего худые вести!Меркнет белый свет.Зал включили: все на месте.Сахарова нет.Говорят, Сталин любил пошутковать, а в данном случае и пожутковать, играя чужими жизнями: «Есть человек, есть проблема. Нет человека, нет проблемы». Но в том-то и дело, что в истории образуется еще худшая проблема, если какого-то необходимого ей человека нет. Думаю, что столькие наши проблемы происходят из-за параноидального самогеноцида, и тем драгоценней надо относиться к безвременной потере каждого человека, внутри которого могут остаться нерасшифрованными секреты спасения от многих болезней,
Поэзия словно по чьей-то задумке стала обестираженной. Песни Ваншенкина оказались счастливчиками из всех его стихов. Его многие новые прекрасные работы не были достаточно расслышаны, как, например, трагически мощные стихи о Цветаевой, об Ахматовой. Они написаны в том же году, когда боль от потери Сахарова как ломом словно пробила прорубь в душе поэта, рассвободила скованность. Кто из нас не знает чувства вины, когда уходит дорогой тебе человек, а ты не успел при жизни ему сказать добрых слов, все откладывал? Если мы не потеряли способность чувствовать, именно эта вина раскрепощает нас. Сколько стихов было посвящено этим двум великим россиянкам-поэтессам, а вот написал-то Ваншенкин их совершенно по-своему – ибо заемной боли ему было не надо, своей хватало, – и опять-таки в том же знаковом году прощания с Сахаровым:
Боже мой, наш российский срам.На душе остается шрам,и Цветаева по чужим углам,и Ахматова по чужим углам.Как теперь говорят: бомжи!От себя хоть бегом бежиПосредине побитой ржиИ печали такой и лжи.Вырвались из нутра и стихи о Шаламове – как искупление невысказанности.
Душа – не тело —Горит от шрамов.Такое дело —Варлам Шаламов.Себя омою,как Колымою,Его бедою —Святой водою.Такое освобождение от мучивших его столько лет мыслей произошло не случайно. Еще в брежневские годы дисциплинированнейший гвардии сержант-десантник старался изо всех сил сдержать то, что столько раз закипало внутри него, но однажды все-таки не выдержал на том собрании, и потом он вдруг не то что стал другим человеком, но сам услышал и другого себя, с которым столько раз бессонно спорил. И когда это однажды все-таки выплеснулось, уже не смог остановиться. Но впоследствии вместе с процессом рассвобождения мысли в стране начало стремительно происходить и опошление свободы слова, вульгаризация всего и вся, появился распустеж циничной болтологии, к чему негигиенично было присоединяться. В десантных войсках все крупные операции закономерно были связаны с действиями, одним из условий которых была неболтливость. Кавалерийским коням и то при выходе из окружения морды в лесу завязывали. Недосказанность в поэзии хороша, но иногда может опасно перейти в невысказанность: «Я уже намолчался в разведке», – писал Григорий Поженян. Но как можно научиться высказанности, никогда не опускаясь до ответа оскорблениями на оскорбления, а ведь именно такой приглашающий, но нелегкий пример дал нам Сахаров. Долгая недовысказанность иногда происходит вовсе не от трусости, а от чувства необходимой выношенности. Выношенность никогда не бывает запоздалой. В моментальности отклика тоже может просверкнуть пророческая интуиция, а выношенность медленней, но всегда мудрее.
«Семнадцати лет от роду я стал на место, уготованное мне войной, стал по ранжиру, не направляющим, но и не замыкающим, а где-то в середине своего отделения» – так Ваншенкин писал о себе в книге прозы «Армейская юность». В начале литературного пути он тоже оказался «где-то в середине своего отделения». Но тогда были живы многие большие поэты, и быть в середине их означало не собственную посредственность, а лишь самодостаточность таланта, которая даже в середине стада избегает стадности.
Ваншенкин не остался самим собой, что почему-то считается важным достижением, он сделал большее – постепенно перерос самого себя, прежнего. Сначала он уравновешенно и хладнокровно протоколировал детали мира, избегая дейнековского плакатного бицепсизма на фоне несбыточных макетов будущего. Но если сравнивать поэзию с живописью, в нем возобладало теплое, петрово-водкинское начало, а в интимных стихах – пластовское. Он то и дело в стихах вспоминает французских импрессионистов, а из советской прозы с наибольшей нежностью –
Это он увидел и почувствовал в первом послевоенном году, когда многие люди, не терявшиеся на передней линии огня, вдруг в растерянности останавливались посреди порой более опасного, чем война, так называемого «мирного времени», когда труднее понять, кто друг и кто враг. Пожалуй, самое лучшее, что написал Ваншенкин, это именно послевоенные военные стихи, когда он все пережил заново в своих снах и бессонницах, но уже с новым пониманием, кто есть кто и что есть что.
Зато какая у него появилась горькая и в то же время гордая выношенность его поздней, но не запоздалой поэзии. Сколько лет он вынашивал в себе образ последнего оставшегося в живых солдата, державшего в одиночку оборону в доме, перебегая от окна к окну и отстреливаясь, чтобы врагам казалось: русских там еще много. А когда его убили:
В оседающем дымув огненной печали«Выходи по одному!» —Мертвому кричали.Это одно из самых сильнейших стихов о войне за всю мировую историю войн.
Будь моя воля, я бы сделал, чтобы каждого 9 Мая каждый час на Красной площади по праву звучало такое четверостишие Ваншенкина рядом с другим великим одностишием Ольги Берггольц:
Предсказываю будущую неизбежную хрестоматийность другому стихотворению Ваншенкина, вдруг парадоксально объявившего приоритет непредсказуемости кукушки над заливистыми, но все же более предсказуемыми трелями соловья. Шедевр внутри кажущейся мелочи. Защита не такой уж монотонности, в которой спрятан сюрприз, заставляющий нас замереть от невозможности предугадать не только «как наше слово отзовется», но и от того, что это будет за слово:
Понятна истина сияВ густых кустах и вдоль опушкиРазнообразье соловьяИ повторяемость кукушки.Он в душу бьет. Но и онаВ душе затрагивает что-тоОшеломляюще сильнаНепредсказуемостью счета.Итак, самый, казалось бы, предсказуемый поэт Ваншенкин оказался одним из самых непредсказуемых.
Ваншенкин постепенно перешел от свидетельского схватывания разрозненных деталей к сопереживающей собирательной гражданственности, отнюдь не впадая в ораторские конвульсии. Вот как он разом защитил всех настоящих поэтов наперед в своей универсальной притче, которая заслуживает того, чтобы сильные мира в нее вдумались.
Расправа над поэтом
В его лирике он победил собственную сентиментальную сдержанность, однако не переходя ту границу эротики, за которой у многих уже идет сборная пошлянка. Как рискованно, но угадчиво вышел он от аллитерации на философию дарованной каждому возможности любить, невзирая ни на какой возраст: