Седьмое небо
Шрифт:
— Она тебя не прогонит, — сказал Билли, надеясь, что это так.
— А вот и не угадал, — сказала Нора сыну.
Ей вспомнилась общественная прачечная на Восьмой авеню и дикие лилии со двора дедова дома, которые отказались расти у нее на подоконнике. Перед глазами промелькнули дети, спящие в своих постелях звездными ночами, и она вдруг поняла, что больше не слышит гул Южного шоссе, в ее сознании он превратился в шум реки, равномерный, неумолчный и заунывный. Эйс поднялся со стула, и она закрыла глаза, а после того, как он сделал несколько шагов в сторону выхода, она перестала слышать даже его.
Уже стемнело, но жара все не спадала. Эйс заметил машину сразу же, как только сошел с Нориного крыльца, и застыл, гадая, что она делает на подъезде к их дому. Потом он
— Мать ждет, — сказал Святой, когда Эйс вышел на дорожку, — Она испекла торт.
— Я слышал.
Он подошел к водительской дверце и погладил крыло.
— Четырехступенчатая коробка, рычаг на полу, — заметил Святой между затяжками.
Эйс кивнул и заглянул в открытое окно с водительской стороны.
— Восемь цилиндров. Я его откапиталил.
Рядом с этой машиной Святой казался каким-то маленьким и зажатым, как будто все мышцы под кожей у него были напряжены.
— Бать, — выдавил Эйс.
— Знаю, ты хотел «шеви», но поверь мне, эта прослужит дольше.
Эйсу очень хотелось обнять отца, но вместо этого он встал рядом и тоже прислонился к радиаторной решетке. В доме горел свет, абажуры торшера в гостиной казались тремя идеально круглыми белыми лунами.
— Я всегда думал, что ты будешь работать со мной, я этого хотел, но не вышло, — сказал Святой.
Голос у него был сдавленный.
— Послушай, бать. Я копил на машину. У меня есть деньги.
Святой бросил окурок на землю и растоптал его.
— Это единственное, что я могу тебе дать!
— Ну ладно, — ответил Эйс, замирая от страха.
— Господи! — воскликнул Святой и, обернувшись к сыну, посмотрел на него таким пронзительным взглядом, что Эйс даже отступил на шаг, — Черт возьми, — простонал он, — Ну почему нельзя просто принять эту несчастную машину?
Эйс обнял отца и обнаружил то, что должен был заметить давным-давно, если бы смотрел внимательно: теперь он был выше Святого.
Чуть за полночь Джеймс проснулся. Он открыл глаза, но не издал ни звука. Его любимый плюшевый мишка лежал в кроватке у него под боком, и он погладил медвежью мордочку и стеклянные глаза. За затянутым сеткой окном стрекотали первые цикады, в небе там и сям мерцали звезды. Он закрыл глаза, и звезды исчезли, он снова открыл их, и звезды появились опять, вделанные в темный купол над его домом.
Джеймсу исполнился год и восемь месяцев, и он обожал танцевать. Всякий раз, когда мама ставила пластинку Элвиса, Джеймс принимался хлопать в ладошки и поднимать по очереди то одну ногу, то другую, а осмелев, отрывал от пола обе ноги сразу и подскакивал, как кролик, и мама подхватывала его на руки, целовала в шею и говорила, что он ее чудо. Он любил желе со вкусом лайма, зерновые хлебцы и прятаться за дверьми, особенно когда слышал, что Нора его зовет, и видел сквозь щелку, как она с тревогой озирается по сторонам. В доме у Мэри любимым его занятием было стащить колоду карт и разбросать их по полу, а потом методично собирать одну за другой. Ему нравилось сидеть у Мэри на коленях и слушать, как она поет «Похлопаем в ладошки, похлопаем в ладошки, чтоб папа поскорей пришел домой» своим хрипловатым голосом, который казался ему похожим на дружелюбное лягушачье кваканье. Теперь он понимал все, что ему говорили, даже когда он устраивал у Билли в комнате разгром и тот ругался: «А ну выметайся отсюда, мелочь пузатая!» Он знал, что значит «золотко» и «неси сюда ботиночки». Он умел говорить, но за исключением нескольких слов — «мама», «Мэри», «собачка», «печенька», «нос», «привет», «масло» и «раз-два-три» — все остальные известные ему слова отказывались выговариваться. Каждый раз, когда такое случалось, он принимался топать ногами, а потом заваливался на пол в обнимку с Гугой. После этого ему немедленно
Он обожал разглядывать свою комнату, особенно сквозь деревянные прутья кроватки. Проснувшись рано утром или посреди ночи, он всегда убеждался, что вокруг ничего не изменилось, лампа по-прежнему стоит на ночном столике, коробка с игрушками — в углу, а красно-белый коврик лежит на полу в центре комнаты. Бахрому от этого коврика он время от времени с удовольствием жевал, когда никто не видел. Сегодня ночью комната была в точности такой же, как и когда он засыпал. Было еще темно, и он знал, что, если подать голос, мама не даст ему бутылочку, потому что он уже большой мальчик, а только подойдет к двери и скажет «Ш-ш-ш!». В качестве эксперимента он решил постучать по прутьям кроватки. Сначала он хлопал по ним ладошкой, потом принялся молотить ногами. Кто-то поднялся, в коридоре послышались шаги, и по цоканью когтей по половицам он понял, что это собака.
Руди остановился за дверью, тяжело дыша, и стал слушать, и Джеймс с удвоенной силой принялся колотить ногами по прутьям кроватки, так что в конце концов Руди просунул в приоткрытую дверь морду. Нос у него был черный и влажный, а шерсть — пшеничная с черными подпалинами. Джеймс уселся в кроватке, прижимая к себе Гугу и скомканное одеяльце, и когда пес подошел поближе, протянул руку через прутья. Руди терпеливо позволил ему потрепать себя, потом просунул нос в кроватку и легонько оттолкнул детскую ладошку. Джеймс ухватил одеяльце и натянул себе на голову.
Пес поднялся на задние лапы, сунул голову за решетку, зубами стянул с Джеймса одеяльце и бросил его на матрас. После этого он уселся рядом и позволил малышу потрогать свой большой черный нос.
— Нос! — сказал Джеймс.
Какое-то время они смотрели друг на друга в темноте. Слабо, почти неразличимо шумело Южное шоссе. Руди подтолкнул малыша мордой, и тот улегся, потянулся за одеяльцем и обнял его, глядя в собачьи глаза. От Джеймса уютно пахло молоком, и пес прямо через решетку облизал ему лицо.
От окна тянуло ночной прохладой, пахло душистой травой. Раньше, когда на месте городка было картофельное поле, в сумерках на грядках появлялись кролики и долго еще копались в рыхлой земле, добывая себе ужин. Теперь о них напоминали лишь игрушечные плюшевые зайцы в детских, хотя Руди, роясь на заднем дворе у Норы, нет-нет да и выкапывал картофелину, проросшую вопреки тому, что над ней был разбит газон.
Руди сидел перед детской кроваткой, пока малыш Джеймс не сунул в рот большой палец и не закрыл глаза. Тогда пес поднялся, перебрался на коврик и долго топтался по нему, выбирая место, потом наконец лег, положив голову на лапы. Глаза у него были открыты, он прислушивался к звуку человеческого дыхания, такому беззащитному, что даже псу впору было разрыдаться. Негромко шелестели крыльями мотыльки, бьющиеся в затянутое сеткой окно, поскрипывали рассохшиеся половицы, где-то в соседней комнате хлопал незакрепленный ставень. Порой, когда в небе стояла полная луна, заливавшая весь мир серебром, или в безлунные ночи, когда он мог прокрасться во мраке и проскользнуть между стоящими машинами так быстро, как было не под силу ни одному человеку, пес ощущал в крови что-то такое, от чего хотелось сорваться с места и бежать. Он мог в мгновение ока схватить кроликов, резвившихся между картофельных грядок, и проглотить их целиком. Он мог обогнать любую машину на Южном шоссе, а если бы кто-нибудь попытался удержать его, с легкостью перекусил ногу глупца пополам, только кости разлетелись бы. При желании он мог бы подпрыгнуть и одним толчком громадной головы высадить сетчатую раму, и никакая изгородь не удержала бы его. Но звук человеческого дыхания заставлял Руди остаться на этом красно-белом лоскутном коврике. И неважно, что он бегал быстрее любого человека или что где-то до сих пор оставались кролики, пугливо прижимавшие уши и дрожавшие в темноте. Даже во сне он готов был отозваться на свист или хлопок ладоней. Он ждал, когда его позовут. В своих снах он почти догонял луну, полную луну, такую белую, что любой человек ослеп бы в считанные секунды. И ждал, когда понадобится тому, кому принадлежит.