Седьмой патрон
Шрифт:
М-м, рыбина — чего стоят в сравнении с нею ельчики?
Таня выудила второго язя.
Я размахнулся, чтобы со злости выплеснуть жалких моих малявок, как Таня завопила:
— Не смей! — и засмеялась. — Ты что? Ухи наварим. Уха с костра — всю жизнь мечтала. Язи пойдут на поджарку. Правда, замечательно?
У Тани выгоревшие на солнце брови, подбородок с ямочкой, белое холстинковое платье заштопано на локтях.
Костер развели напротив баржи. Таня — моргнуть не успел — вычистила рыбу, принесла с буксира
— Что в учениках из реального мне нравится, — язвила Таня, — так их галантность. Обходительные, умеют занять беседой. Где еще встретишь такие тонкие благородные натуры! Представляешь, Сережа, одна гимназистка в Ольгинской получила из реального записку. Ага, в калоше… Полная калоша пламенных чувств! «Приходите в сад Летнего театра. Умоляю и целую ваши ручки…» Когда приходить, если час не назван? Хуже чем задачка по алгебре, сплошные неизвестные. Может, в реальном некоторые ученики, из самых первых по успеваемости, и решат, но я же по алгебре плаваю!
Не так, не то я писал! Ну, не поставил времени в записке. Во второй раз не ошибусь. Да и не будет второго, я калоши у француза шилом проколю.
Уху ели прямо из котелка, по-рыбачьи. Все было чудесно и не чаял я удара, заготовленного мне судьбой.
— Попробуем-ка язей, — проговорил отец. — Давно хорошей рыбы на воздухе не едал.
Бодрится, вижу, опять ему не можется. Жарко, а с плеч не снимает брезентового плаща. Щеки ввалились, пожелтели — малярия отца мучает, не свалился бы…
Он подцепил вилкой со сковороды. Пожевал и причмокнул:
— Добер язек! Так и рыбачка-то у нас — средь бела дня на перекате язей таскает, только держись. Не то, что некоторые: «Маленькая рыбка лучше большого таракана!».
Будет тебе подначивать, папа! Я набил рот рыбой. Нарочно выбрал здоровенное звено. Набил я рот — и выпучился: жареный язище был жесткий, как подошва. Слезы из глаз, до того солон.
— Кушай на здоровье, — потупила Таня ресницы. — Ты поперхнулся? Дай по спине поколочу.
Завидовал: одни язи ей клюют. А они потрошеные, из бочки! Надо же… Из бочки!
Папа захохотал. Не жуя, проглотил я кусок. И засмеялся. А что делать оставалось? Дуться на Таню?
Ощущалась между нами какая-то перегородка, а сейчас пропала. Конечно, Таня свойская. И все, и больше ничего.
Лишь почему-то стало грустно, чего-то было жаль.
— Товар-щи! — взывал оратор. — Срывая мобилизацию, вы помогаете классовому врагу!
Не русский, слова коверкает и акцент у него.
Тане хотелось в деревне молока попить, на качелях покачаться. Попали на те еще качели, полюбуйся, как заезжий оратор мужичью сходку раскачивает!
— Антанта, белые генералы покушаются на революцию. Вам надо — исправник?
— Не худо бы! — выкрикнул из толпы. — Шибко распустился народ, не признаем ни бога, ни черта.
Над головами замахали кулаки.
— Доло-ой! Не желаем!
— Волоки его с крыльца! Нынь свобода!
Передние напирали, хватали оратора за сапоги. Пьяные, ну да. «Который день рекруты отвальную пьют», — вспомнилось мне. Из задних рядов стали расходиться. Кто-то растянул гармонь, и она отчаянно взвизгнула, кто-то бранился.
Толпа! Чего ты хочешь, оратор? Развал-Развал и погибель Руси!
— Граждане, это не порадок… — оратор вдруг закашлялся. Наголо бритый, с худой тонкой шеей, весь сотрясался от кашля. Зажимал рот, платок покраснел от крови.
Ветер в палисаднике гнул рябины. Черными серпиками стрижи реяли под облаками. Стали слышны их выкрики, стало слышно, как дышит толпа.
— …Ви спрашиваль, кто я? Из Эстляндии. Работал Архангельск. Лесопилка Валневых. На фронте травлен газами. О, я знай война, когда зову вас браться за оружие!
Мы выбрались из толпы. Молоко пить расхотелось, пошли обратно.
Таня теребила косу.
— Сережа, неужели война?
Меня занимало свое. Недели через две вернемся в Архагельск, там, глядишь, 1 сентября. Хороший город Архангельск: в сентябре из калош хоть не вылезай. А учитель французского языка один на реальное и Ольгинскую гимназию…
— Сережа, помнишь военного на балу?
Забуду ли я лощеного франта!
— Он погиб, Сережа. Под Псковом, нынешней зимой.
Я посмотрел на нее.
Она взрослая-взрослая.
Таня старше меня, я это знал, и мне нравилось, что она старше. Но… Я проглотил комок в горле и легче не стало.
У поврежденного буксира возились дядя Вася, матрос, по виду деревенский парень, и механик. Слышались удары кувалды и раздраженный голос выкрикивал: «Не туда… Бей, куда я указываю!»
Шаланда раскалена солнцем, жар от железа, точно от печи.
— Трап за собой убери, — велел отец. — Посторонних не пускай на борт. Я прилягу. Один служивый просился его подвезти. Придет, разбуди.
Он захромал в кубрик. Я проводил его тревожным взглядом. Не разболелся бы. Как лето, малярия его мучает.
Тащился снизу караван. Буксиры, отчаянно дымя, выгребали против течения. На мачтах сигналы предупреждают: «Не приставать! Не чалиться!» Про такие ездки бывалые шкипера говорят: «Ходили под кирпичом». При чем кирпич? Принято так говорить, вот и все.
Сотни барж носит Двина, и наша — одна из них, трудяга, как все. Нечем ей выделиться. И пусть, и ладно.
Тане захотелось побыть одной. Ничего… ничего. Мне тоже надо побыть одному… Как она взяла под руку, и ветер разметал ее волосы и пахли они солнцем…