Сегодня и вчера
Шрифт:
И все это, долженствующее происходить по излюбленному танцевальному сюжету, происходило всерьез и на самом деле.
Тут я опять позволю себе сказать несколько слов, без которых, может быть, и можно обойтись, но я не хочу их опускать. Танец, даже заученный и очень известный, иногда исполняется будто впервые. И все движения танцующего вдруг окрашиваются той особой выразительностью, которая не хуже слов рассказывает о мыслях и чувствах человека.
Для меня и для Саламаты, пристально следивших за танцующими, не было никакого сомнения,
— Что же теперь станется? — шепотом спросила меня Саламата.
— Даже и не знаю, что тебе сказать, — ответил я тогда. — Что-нибудь да будет…
…Поздно вечером, когда Ляпокуриха храпела на перине и масленичное веселье свалило остальных, мы, то есть Саламата, Матвей, Анфиса и я, не желая спать, заканчивали веселье на кухне, играя в подкидного дурачка и щелкая подсолнухи. Матвей вдруг совершенно серьезно сказал Анфисе, указывая на карты:
— Одного ли дурака тебе сегодня подкинула незадача?
Анфиса остановила игру. Она испуганно посмотрела Матвею в глаза, будто боясь, что он шутит.
А Матвей не шутил, хотя и старался выглядеть шутником в эти минуты.
— Если оставишь меня в дураках, значит, я того и стою. А если нет загадываю я, значит, быть мне при тебе самым счастливым изо всех дураков на свете.
Анфиса вынула из своих карт бубнового короля, показала нам и бережно положила за ворот кофты.
На этом кончилась наша игра. На этом закончилось шутливо начатое Матвеем предложение Анфисе стать его женой.
— Вот дура-то я, дура набитая, — сказала мне Саламата, уходя спать в прируб. — Так бы и я могла взять своего Тимошу и спрятать на груди… А я все ходов да выходов ищу. Подходы придумываю. Хватит. Матвей мне открыл сегодня глаза…
Спать я в эту ночь отправился на полати, где старик Шумилин видел девятый сон. Анфиса и Матвей просидели на кухне до петухов. И я слышал их разговор. Слышал не подслушивая. Они говорили громко, не таясь, кажется, не только от меня, но и всего белого света.
— Если бы знала я, — плакала на груди Матвея Анфиса, — если бы знала, что на свете живешь ты, разве бы я подняла глаза на всякого другого… Не ту ты нашел, Матвей, не ту! — рыдала она. — За меня тебе в глаза всякий посмеется…
А Матвей:
— Пускай, если такой веселый найдется… Я ведь не на вчерашнем дне жениться хочу, а на завтрашнем… Завтрашний-то день таким будет, что вчерашнее-то ты и сама позабудешь.
Матвей, прочитавший, наверно, не так-то уж много книг, не мог почерпнуть из них сказанное им. Благородный и как-то «нутрянно» высокий человек, он сумел этой ночью отсечь все то, что мешало Анфисе стать рядом с ним.
Утром не узнали Анфису. Она вышла к недоеденным и подогретым блинам осунувшаяся, строгая, как икона владимирского письма. Розовую кофту она прикрыла темно-вишневым полушалком Саламаты.
—
И тот ответил:
— Не так весело, сколько счастливо. — И тут же торжественно и спокойно объявил матери: — Я обручился, маманя, с Анфисой Андреевной Конягиной.
Если бы на второй день масленицы разразилась гроза или бы занялся огнем снег, заговорили бы человеческим голосом жареные чебаки, поданные на большой сковороде к столу, — все это удивило, бы меньше Шумилиных, Ляпокуровых, Саламату и, признаться, меня.
Сказанное Матвеем было настолько твердо и определенно, что, кажется, даже заглох шумевший до этого самовар на столе. В горнице стало так тихо, что послышался за двойными рамами окон шелест разыгрывающейся метели.
Даже у меня, стороннего человека, слегка дрожали руки. Я ждал после этого молчания оскорбительного скандала по адресу Анфисы. Старые сибирские женщины умеют находить кованые слова, пригвождающие человека чуть ли не пожизненно. И такие слова, настоянные желчным ядом негодующей, почерневшей от неожиданности Ляпокурихи, готовы были слететь с ее тонких, хорошо нарисованных уст.
— Так что же ты, кровь моя, хочешь породнить меня с этой…
Тут недосказанное слово не столь застряло в горле Ляпокуровой, сколько было заглушено звоном посуды и шумным ударом по столу кулака Матвея.
— Маманя! — сказал он гневно. — В нашем роду сыновья на мать голоса не подымали. И я не подыму… На недоговоренное слово и я недоговоренными словами отвечу. Слыхал я от бабки, что мой отец на второй день свадьбы по какой-то причине хотел наложить на себя руки… Я ничего не знаю об этом. И знать не хочу. И ты не знай… И я никому не дам знать того, что им не положено знать… Поздравьте меня, товарищи и граждане!
Первой поздравила Матвея, обняв его и троекратно поцеловав, прослезившаяся Саламата. Это окончательно добило Ляпокуриху.
Поцеловал Матвея и я. Да еще подарил ему, может быть и некстати, хорошую, плетенную в шестнадцать ремешков плетку. Матвей правильно оценил этот мужской лошадный подарок, но так как он помимо моей воли получил подспудное звучание и умный Матвей понял это, то он тотчас передал плетку Анфисе, сказав:
— Пригодится тебе плетка — мужа учить!
За мною несмело, поздравляли Матвея и Анфису шумилинские снохи, а затем и сыновья.
— И я тебя поздравлю, сын, — сказала Ляпокурова, покидая горницу.
Через чае ее увез в Хорошиловку отец Саламаты, а мы отправились к старику Конягину.
Матвей, поздоровавшись со стариком, объявил ему о своих намерениях. И тот на прямоту ответил прямотой:
— Если моя непутевая дочь в самом деле будет твоим счастьем, так уж мне-то большего счастья и искать нечего.
На другой день Матвея отвезли на конягинской гусевой. Масленица еще только начиналась. Увязались и мы провожать Анфисиного жениха.