Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Шрифт:
Иван Михайлович, я сейчас попытаюсь такси...-- сказал,
когда вышли во двор.
Ничего, ничего, я доеду. Тут ведь близко трамвай, -- шел легко, невесомо отталкиваясь от упругой дорожки.
– - Вы давно знаете Нину Акимовну? А-а...
Это значит, с какой, мол, стати она его просит для нас, малознакомых? Ладно, надо спрашивать, он откровенный, он все скажет, все. И первое -- про амитозин. "Да, мы делаем. В некоторых случаях". Все ясно -- понял по тону, но все же спросил -- раз уж этого можно обо всем спрашивать. Он плечами сказал. И добавил: "Пока что, к сожалению,
"Вы делаете амитозин? Сколько?" -- "Два. Завтра третий". Тут он глянул вверх, на худой шее его углом выторчнулся кадык. "Дождик, кажется... вы бы шли, без плаща..." -- "Ничего, ничего, извините..." -- понимал: надоел ему, но еще что-то надо было мне от него. Что же?
Что -- я знал. До того хорошо знал, что боялся даже подумать. И откладывать тоже боялся: этот скажет, он еще не совсем онколог, улыбнется, как наша Калинина, но скажет. Этим голосом, переливающимся всеми оттенками, очень умным, очень, очень врожденным голосом; такого не купишь, не защитишь диссертацией, нигде, ни в академии, наук, ни даже у них в ухе-горле-носе. Этот скажет "Дождик, кажется", а прозвучит, как симфония. А посмотришь... у того, Сверчкова, лапы мясницкие и рожа бульдожья, а сбежал.
– - Иван Михайлович, простите, что спрашиваю, но... врачи
наши не говорят, а больше не у кого, -- набрал, выдохнул: -- Она... умрет?
Будто дернули его -- резко откинул голову, удивленно-весело глянул, тоже выдохнул:
Уже...
Умирает?!
– - к нему, и упало (но чему, чему же там было уж падать, час назад сам, сам сказал это кореяночке Лизе), но сорвалось, грохнуло с безмолвным и страшным ревом.
Конечно...
– - опустил лицо, затянулся сигаретой, выдохнул, и прошли сквозь это сизое облачко, тающее, водянисто сереющее -- стеклянные нити.
– Я думал...
– - осекся.
"Что ты не осел, сам видишь", -- договорил за него и, стараясь не вспугнуть -- спокойно:
Когда?
Не знаю. Этого не скажет никто.
Скоро?
Думаю, да. Опухоль очень большая. Огромная... так нигде больше нет, но растет быстро.
Она задохнется?
Н-не думаю... это раньше, наверно, наступит. Болей у нее нет? Нет, не щека, а голова не болит?
– - Кажется, нет.
Но и в эту минуту я видел, как выползла из-за поворота, громыхая, искря, из-под виадука девятка, и то видел, что он тоже увидел свой трамвай, и окурок, помявшись (куда бы его?), пригасил о морщинистый ствол и, помешкав, бросил к подножию тополя, высоко-высоко уходившего в небо.
Сейчас!.. я вас еще задержу на минутку. Извините, пожалуйста...
– показал ему натуральную, в полный рост улыбку.
– Простите, Иван Михайлович, что пристаю к вам, но у вас в практике?..
Ну еще бы!..
– - с
– - Сколько угодно. Чего-чего, а...
– - усмехнулся грустно.
А как... это наступает?
Вы знаете, обычно это наступает внезапно. Вот недавно у нас утром человек ходил и вдруг...
Не так, что от истощения? Она ведь почти уже не может есть.
Нет, нет, кахексия здесь вовсе не обязательна. Конечно, у таких
больных аппетит подавлен, но многие, бывает, едят очень хорошо, ходят, в домино играют и...
– - усмехнулся так понимающе, -- водочкой не брезгуют. Ну, у нас в основном ведь мужчины, и они... что же им остается делать? Мы на это не так уж придирчиво смотрим, -- распрямился, вздохнул и повел было
глаза в сторону, к остановке, но вернулся, дотерпливая и наверняка уж ругая в душе шефшу, что подсунула ему это.
– - Ради бога, простите, Иван Михайялович, но еще один, последний вопрос!.. От чего это наступает?
Видите ли, объяснить это сложно, и причины могут быть разные... там ведь нервы основные проходят и яремная вена, и сонная артерия, и другие центры. Что заденет, куда пойдет -- сказать трудно, но...
И долго?
М-да н-нет, ну-у, несколько часов длится, гм!..
В сознании?
Нет!..
– - с облегчением.
– - Это нет. Как правило, нет.
И человек уже ничего не чувствует?
Думаю, что нет, -- сверкнуло в пригашенных глазах.
– - Ну, кажется, мой
трамвай...
– - тяжко вздохнул.
Да, да!., ради бога, простите меня, что вот так!..
– - прижал руки к груди.
Что вы, что вы...
– - улыбнулся бессильно, печально, -- сами
понимаете, если б я мог... Всего доброго вам!..
По асфальту, по пузырям, по колечкам на лужах, легко впрыгнул в дверь, протиснулся, развернулся, опустил руку в карман, задвинулся за спины, к кассе. Такой терпеливый, такой откровенный, такой доброжелательный, такой умный, такой страшный. Что же я Тамаре скажу? Вот сейчас она выглянет, как обычно стараясь повеселее. Чтобы меня не пугать.
Я сидел на скамейке. Дождь стихал, лишь с деревьев еще стряхивалось. Хорошо пахло освеженными мокрыми листьями. Кошка, черная, высунула из-под выгнутого мостиком толстого железного листа белую мордочку. Молодая, седоусая, златоглазая. Плавно согнула лапку, мягко, как на мину, поставила подушечку на траву -- бац!
– - сверху по темени капля. Вздрогнула, спятилась. Глаза фосфорно замерцали в глубине железного желоба.
Саша... папочка!..-- ("Ну, вот, в платочке повязанном. И пальцем манит").
– - Что же ты там без плаща под дождем сидишь?
Прошел...
– - загляделся на небо, чтобы на нее не смотреть.
Ну? Что?.. говори быстро: Лера плохо себя чувствует, разнервничалась, -- шепотом из окна.
Он сказал, что не надо. Хуже будет... двойное дыхание, осложнения. Пить не сможет, есть...
– - "Дурак!"
– - А так может?
– - горько усмехнулась, глянула: -- Все? Больше он ничего не говорил? Что-то вы долго с ним, -- все доискивалась глазами. Но и мне в лицо с крыши шлепнуло, по губе.-- Вот так!..
– - засмеялась, -- не подставляй варежку. Кажется, ты так говоришь?