Сегодня и завтра, и в день моей смерти
Шрифт:
Лес шумит, золотится песок, рожь струится под ветром, изумрудно свежа трава, до того, что коровья слюна набегает. И не только природа -- люди тоже сумели. Есть Бетховен, Пушкин, Булгаков, Шопен -- да мало ли! Но прошли, отстучали на стыках уже тысячи дней, и, припомнив тот вечер, как шел и глядел на закат, вижу, что не выпало нам ни единой минуты, чтоб глядеть и не думать. Вернее, не то чтоб не думать -- чтоб оно не с и д е л о, чтоб на миг не в башке потрясти эту радость существования, а в душе придержать. Нет, туда не пробилось. Ни разу. Еще будут тревоги, волнения, радости,
Как бы вам объяснить? Вот выходите из дому в летнее утро, еще рано, теплый свет и длинная тень мгновенно охватывают -- то не мысли, не какие-то чувства -- ощущение или... как бы это сказать? Нечто сложное, умягчающее. И предельно простое. Красота цветущего мира, тишь, покой, тепло -- и всплывают волнами былые дни, ластясь, плавно подталкивают к чему-то. Что-то ждет, непременно ждет и -- хорошее, еще неосознанное. Шаг, другой... раздробится, уйдет. Может, лучше вам станет, может, хуже, но такого сегодня не будет. Чтобы так -- просто плавно плыть в теплой реке бытия. Не тревожась, не вспоминая, не жалея и не загадывая. А без этой теплой подкладки холодит даже самая жаркая радость.
– - Ну, не улежал?
– - Как?
– - кивнул туда, где была ты.
– - Никак. Не спит.
– - Не сказала тогда, как ждала, что заснешь, как прощалась с тобой, тайком. Но задремывала ты, испуганно дергалась, садилась, оглядывалась. Боялась уснуть. Видно, чуяла что-то.
– - Ну, иди. Ты принес? Повесь в их шкафу,- сказала о пальто и других принесенных вещах.
Сел к тебе и услышал, с трудом разобрав: "Папа, а мне клизму делали.
– Задумчиво помолчала.-- Ты не знаешь, зачем?" -- "Лерочка, я же тебе сказала,
чтобы очистить животик".
– - "От чего?"
Это правда, подумал я, от воды.
– - Папочка, ты нам принес новую книжку? Этого Мусатова забери -барахло! "Два капитана"? Вот хорошо, да, Лерочка? А сегодня папа с нами будет.
– - Долго?
– - Всю ночь.
И текла, сочилась по каплям ночь. Задыхалась. Садилась. Глядела. Падала. Мама тоже вставала. Тогда выходил покурить. Нянька, рыжая, толстая стукачиха, влезла по стремянке на антресоли над лестничным входом, зарылась в матрасы, прихлопнула за собой ставенки. Это ведь не про нее сказал мальчик: "Ей стало трудно дышать атмосферным воздухом". А Нерон читал за столом, и его тоже, как других, незаметно прихватывал первый кружащий сон, водил черной головой, гнул к столу.
– - Почему она не спит? Почему? Как Вика, не слышал?
Умерла.
Я знаю, я знаю...
– - закачалась, заплакала, сидя напротив тебя на кровати, -- что не только у нас, у других тоже умирают дети, но не легче, не легче мне, нисколько не легче от этого!.. До-оченька, Лерочка, не уходи...
не оставляй нас одних, -- тихо-тихо, тише листьев, шуршащих там, за окном, но не тише дыхания твоего бездыханного.
И тянулась, тянулась ночь. Как мне жалко тебя, доченька, головенку твою темнорусую, черневшую на высокой подушке, ребра в треугольном разрезе рубашки, и лицо, не твое, но единственное. Изредка вспыхивали наши темные стекла, разбегались по ним лучи золотыми тенетами -- это скорые спешили в приемный
Дома лег, телефон к изголовью приставил и впервые, стыдясь самого себя, подумал: если это случится, то пускай не при мне. Но боялся и этого, вскакивал, ждал: вот-вот зазвонит, а я здесь.
Днем сидел на скамье. На коленях покоился Чехов. "Моя жизнь". Помнил, как она подарила ему кольцо с надписью: "Все проходит". А он, обмирая над этим, думал: "Ничто не проходит". Кто же прав? Оба. Каждый. "Все проходит" -- непреложно, ибо проходим мы сами. "Ничто не проходит" для тех, у кого остается в сердце -- то, что все же "проходит".
Ну, как? Вы довольны?
– - круто свернула ко мне заведующая.
– - Да, спасибо вам, Евгения Никаноровна. Скажите, а почему клизма не действует? Но она же не спит.
– Товарищ Лобанов, поверьте: нам виднее. Мы не можем
давать наркоз, -- замолчала, но чего-то не уходила.
– - Шли бы вы домой, отдохнули.
– - Мне здесь лучше.
– - Посмотрите на себя: от вас и половины не осталось.
"Меня!.. меня пожалела!.."
Постояла, вздохнула, ушла. Что ж, и в этом нельзя отказать, и не отказал Митрофан: "Угол -- это такая фигура, которая может быть тупой и острой".
В этот день, утром, когда меня еще не было, и сидели вы у окна, ты спросила: "Мама, я умру?" И уж больше не спрашивала. Только взгляд стал совсем-совсем отчужденный, тоскующий, знающий. И уже начала вспоминать. Как там, в Комарове, гроза повалила сосну, как ходили с ребятами в лес, гуляли, купались. То одно, то другое всплывало. И по этому можем догадываться, о чем тебе думалось.
– - Пора бы вещи забрать...-- голос Тамары пресекся.
– - Ты узнай...
как работают.
Это рядом, где-то. Но не мог я туда идти за твоими вещами, не мог. Ни тогда, ни позднее.
Я просила их дать мочегонного. Очень плохо отходит.
Рецепт выписали, вот, купи. Сволочи, они все суют и суют свои
лекарства. Преднизолон и еще. Целыми пригоршнями. Выбрасываю. Только то, что для печени. Я не дам им капельницу ставить, не дам. Или...
– подумала, -- реже, не каждый день. Иди, погуляй. Ну, что ты сидишь здесь.
Вот... в аптеку пойду.
Но пришла моя мать. Осторожно сказала, что Лина на меня жалуется.
– - Ты всегда должен помнить, что она для тебя сделала.
Ах, помнишь, тогда зачем же ты ее обижаешь?
Как?
– - повернулся.
– - Как обижаю?
– - Сердишься,
злишься. Не разрешаешь приехать.
– -Зачем? Ей и так с нами хватило.
– Но все-таки ты ее не обижай.Я, мать, и то б не смогла того, что она.
– -Все делали, я помню. Анна Львовна не меньше. Что? Да хотя бы то, как идет, думает, с нами горюет, живет нашим, не сдается, когда...сами уж сдались.
– -Лина тоже плачет.
– Плачет!.. ха-ха...-- (Митрофан: Петух повалился на спину и истерически захохотал).
– - Что ж, она живой человек.
– - На здоровье. Только пусть не корчит страдания. Душа у нее минутная. Все -- на минуточку. Кроме вечного движения.
– -А у твоей Ильиной какая?