Секция плавания для пьющих в одиночестве
Шрифт:
Лиза вызвала лифт и поднялась на свой этаж. В коридоре на этаже было пусто, если не считать старика в кресле-каталке, дни напролет торчавшего у окна в комнате отдыха. Когда он не страдал от деменции, то трясся от страха: он все ждал, что со дня на день за ним явятся социальные работники и насильно уведут его в воду. Обычно Лизе было жаль этого старика, но не сегодня. Сегодня он был ей безразличен.
Лиза дошла до конца коридора, вставила ключ в замочную скважину, привычным движением потянула заедавшую ручку на себя и открыла дверь номера. С некоторых пор она жила одна, что было по здешним меркам большой удачей. После того как ее соседка (одинокая пожилая женщина) съехала, родители Лизы выкупили номер целиком. Жить в одиночестве
Небольшой номер, казавшийся больше своих размеров из-за скромной обстановки, представлялся Лизе зеркально отраженным: две кровати с двумя прикроватными тумбочками по левую и правую сторону от балконной двери, у стен, обернутых в цветочные обои с советских времен, — два стула с обивкой из потертой ткани, смотревшие друг на дружку, словно рассорившиеся братья, запертые вместе за общую провинность. В углу на кронштейне висел телевизор, а у стены стоял письменный стол на кривых ножках. На столе стояла фотография Вани, ее младшего брата, в маленькой деревянной рамочке с черным уголком.
Лиза прошла вглубь комнаты, положила на прикроватный столик медицинскую карту. Немного подумав, оставила там же телефон. Сначала, чтобы нарочно потянуть время (наверно, ей хотелось еще немного побыть в тревожном ожидании), включила лампу над кроватью и задернула шторы. Потом разделась, убрала вещи в шкаф и накинула халат. Из холодильника, спрятанного в нижнем отделении письменного стола, достала вино в бумажном пакете и упаковку феназепама. По привычке приняла две таблетки, налила вино в стакан примерно до половины. После этого Лиза решилась прочитать сообщение. Будто бы вовсе не из-за него она так спешила вернуться в номер.
Она взяла телефон, надела очки и села на кровати, подтянув под себя ноги. В очках Лиза все еще могла читать вполне сносно, хотя длинные или малознакомые слова отнимали некоторое время на расшифровку.
Лиза открыла сообщение.
Глава 2. Портрет художника в интерьере
Не с первого раза ему удалось открыть дверь. Руки Мары дрожали — больше от унижения, чем от холода и промокших насквозь ботинок. Обидно было снова терпеть поражение, но сердце все же предательски радостно стучало в груди.
Впрочем, на этот раз Мара зашел дальше, чем когда-либо. Все было бы кончено, если бы Мару не застал врасплох непонятно откуда взявшийся дворник. Появился он на берегу, из-за лысых кустов и все испортил. Застыл у мешка с опавшими листьями и бесстыдно, — вообще без всякого выражения, — таращился на Мару своими узкими глазами. Тогда Мара, стоявший по пояс в воде, вдруг с тоской осознал, что уже совершенно трезв, и теперь ему хочется только поскорее вернуться домой. Сам себе он показался жалким и беспомощным. Стоять на виду у этих узких глаз было неприятно, к тому же ноги горели от холода; озноб поднимался от промокших джинсов по спине до самого затылка.
Таджик (или это был узбек?) крикнул Маре что-то на своем непонятном экающем языке. Мара знал, что никто имеет права помешать ему уйти под воду, это было его законное право, и тем не менее присутствие постороннего в решающий момент его напугало. Прикрыв глаза рукой, защищаясь от последних лучей заходящего солнца, — он видел в этой размытой красной точке стремительно летящего в горизонт летчика-камикадзе, — Мара пытался рассмотреть лицо дворника, но оно оставалось темным пятном на фоне розовато-серого неба. Очевидно, покой Мары был нарушен, а решимость со всем покончить куда-то улетучилась. Впереди были только трезвость и неприятные мысли. В вагоне метро вокруг Мары расступались люди. Пассажиры старались не смотреть в его сторону, и он хорошо их понимал. К тому времени, как Мара доехал до своей станции, под его сиденьем образовалась приличная лужа. Всю дорогу он мог только пялиться
Был уже вечер, когда Мара поднялся на одиннадцатый этаж подмосковной высотки и вошел в квартиру. Здесь он почти девятнадцать лет прожил вместе с матерью, а последние полтора года — без нее. Почему-то мысли о матери настигли Мару, когда он сбросил на пол мокрую одежду.
У его матери тоже получилось не сразу. Дважды она пыталась выброситься из окна: впервые — зимой незадолго до его совершеннолетия (хотя Мара не считал себя виновным в ее болезни), — тогда она не разбилась, ее спас снег под окном, — а потом, уже окончательно и успешно — прошлой весной, когда снег под окнами сошел и ничто не могло ее спасти. Она покончила с собой, не оставив записки, так что можно было только догадываться, отчего она так отчаянно желала расстаться с жизнью. Мара задавался вопросом: почему же она предпочла такой странный способ? Почему не пошла в воду, как другие, как все нормальные люди, решившие закончить, но помнящие о своей семье? Об этом Мара часто думал первое время, но ответа так и не нашел. После такого он, конечно, не мог рассчитывать на пенсионную компенсацию.
От матери Маре достались хрусталь за стеклом в стенке (как обещал в клипе Хаски), соковыжималка и коллекция платьев, больше похожих на комплекты нижнего белья (мать работала в местном ночном клубе) — ни к чему из этого Мара с тех пор не прикасался. Денег на похороны у Мары не было, так что ее похоронили по госпрограмме — на подводном кладбище. Пока ее погружали под воду, он пытался вспомнить, сколько ей было лет, но так и не вспомнил. Если бы Мара не был рассеян, он бы заметил, что с тех пор соседи перестали с ним здороваться и даже избегали выходить из квартир, пока он ждал лифт на площадке.
Нашлось бы у него больше сил, (если бы его внутренние воды не текли так вяло и не были замутнены), он не остался бы жить в этом месте. Может быть, он бы продал старую квартиру матери и снял себе комнату, как все, поближе к центру. Но Мара был слаб и обстановка по большому счету была ему безразлична.
Смерть матери какое-то время преследовала его в кошмарах, а иногда находила во время бодрствования: в те дни и ночи, которые он неотлучно проводил у мольберта, и когда он был измотан и напряжен работой, ему, бывало, слышался шепот из соседней комнаты, запертой со дня похорон и не отпираемой даже для уборки.
Отсутствие матери не вызывало у него тоски или жалости, было нечто другое — с тех пор, как Мара остался один, в нем поселилось тревожное чувство, копившееся где-то в кишках и постепенно отравлявшее Мару изнутри, незримо и беспощадно. Тяжелее всего, как он уже понял, было пережить весенние месяцы — с последних чисел февраля до начала мая. Когда снег таял, барабаня по железному козырьку, а на улице шумели птицы, Мара наглухо закрывал окна и плотнее задергивал шторы. Весну, ставшую для него воплощением смерти, он уже дважды переживал взаперти. В остальные же девять месяцев года он все же выбирался из квартиры: чтобы посидеть на крыше многоэтажки, или навестить одного из своих приятелей-знакомых, или бестолково побродить по улицам Москвы… Раз в месяц или около того, если хватало денег, он покупал билет на электричку — всегда в терминале, потому что избегал общения с кассиршами, — и ехал куда-нибудь наугад, только чтобы ненадолго сорваться с места.