Секретный дьяк или Язык для потерпевших кораблекрушение
Шрифт:
Иван приглядывался, прислушивался.
Еще вчера людишки смиренно, как тараканы, прятались по углам, боялись лишний раз выглянуть на улицу, а сегодня как наводнение случилось, как Нева выплеснулась на берега и пошла по улицам с шипом-гулом — пей-гуляй! — всех несло в одном общем водовороте. Хочешь, пробивайся сквозь орущую толпу на площади к дареному вину, к остаткам жареных быков с позолоченными рогами, а хочешь, пей на свои. Кафтаны не марки, поблаговести в малые чарки. Позвони к вечеришки в полведришки пивишки. Всем известно, что глас пустошный подобен вседневному обнажению. Целовальники нарадоваться не могут богатому празднику, они от великой радости выкатывают людишкам бочонки застоявшегося винца — не жалко, мол, радуйтесь! Не дураки, знают —
Иван усмехнулся.
Раньше на дармовщинку подносили рюмку водки с огурчиком только в кунсткамере. Простому человеку просто так войти в кунсткамеру страшно. Государь, учитывая это, специально учредил: явился человек взглянуть на уродство, какое производится иногда Натурой, такому человеку непременно сразу рюмку очищенной! Не выпив очищенной, и осматривать кунсткамеру тошно. Правда, ее осматривать тошно и после очищенной, не такая уж она очищенная. Однажды, правда, на большом безденежье, Иван целых три раза умудрился пройти в кунсткамеру, целых три раза умудрился принять от служителя по рюмке, и, может, принял бы еще, но образовался над Иваном плотный тяжкий запах перегорелого винца. Вот тебе и очищенная.
Странно вот, подумал он, поглядывая на матросов, на ярыг, на казаков напротив, все вроде радостны, все чему-то смеются, все о чем-то разговаривают, только у меня, у секретного дьяка, на душе смутно.
И усмехнулся презрительно. Уж прямо так — почему-то? Уж прямо не знаешь правды?
Укорил себя: знаешь, знаешь!
Ведь сказано в умных книгах, что пьяницы и бражники царствия божьего никогда не наследуют. Они без воды тонут на суше. В кабак — со всем, обратно ни с чем. Перстень на пальце тяжело носить, зато портки на пиво легко меняются. Пьешь с красой, проснешься с позором. В кабаке всякому дашь выпить, а завтра сам будешь просить. Так что, знаешь!.. Все знаешь, Иван!..
Четвертого сентября одна тысяча семьсот двадцать первого года государь Петр Алексеевич неожиданно явился с моря в Санкт-Петербурх. Говорят, сам вел шаткую бригантину от Лисьего мыса, где стоят Дубки, та усадьба, что впрямь обсажена молодыми дубками. Бригантина ходко вошла в Неву, стреляя сразу из трех пушек, и сразу затрубили трубачи.
Боялись несчастий, а вышел мир.
По такому великому, по такому столь долгожданному случаю Усатый, наконец, принял от своих флагманов и главных министров чин адмирала от Красного флага. А Сенат и Синод поднесли государю титул Отца Отечества, Всероссийского Императора и Петра Великого. Говорят, Усатый не церемонился. Его левая щека счастливо и грозно дернулась: «Конец долгой войне!»
Так произнес, и сразу двенадцать драгун с развернутыми знаменами, с белыми через плечо перевязями, как бы гоня перед собой неистовых трубачей, пошли с шумом по плоским площадям и улицам Санкт-Петербурха, объявляя великий праздник: мир! мир со шведами!
Пятого сентября в почтовом доме всю ночь коптили сальные свечи, била по ушам сильная музыка — вместе с долгожданным миром в счастливо заключившейся войне приглашенные праздновали именины царевны Елизаветы Петровны. Думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев, заглянув к соломенной вдове Саплиной, рассказал: государь Петр Алексеевич, Отец Отечества, как бы стряхнул с плеч всю тяжесть военных будней, никак остановиться не мог. С удовольствием курил короткую голландскую трубку, пил, плясал, смеясь, срывал парики с сановников, широко расплескивал вино из чаши.
Мир!
А десятого сентября снова праздник.
На этот раз с карнавалом.
Иван несколько часов бродил в толпе, дивился: людишки в харях, в невиданных венках и одеждах скакали и прыгали на Троицкой площади под грохот пушек, под шипенье диковинных фейерверков. Говорили, что фейерверки, как всегда, зажигает сам царь. Безумный князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский явился перед народом в одежде древних владык: ехал на колеснице, облаченный в длинную мантию, подбитую горностаем, сверкала корона на голове, усыпанная не стеклом,
С ужасом и восторгом узнали в великане царя.
Виват, прозвучавший при появлении Усатого, донесся до каждого кабака, забитого пьяницами-ярыгами. Не заглушили того вивата ни шипенье ракет, ни пушечные залпы. Да, не мало чего случилось в последнее время.
Иван внимательно разглядывал людишек, старался поймать каждое сказанное слово. Кто радуется? Кто опечален? Над чем задумываются? Чего хотят? Не упустил он и высокого человека в немецком кафтане, вдруг пробившегося к стойке, покрытой медным листом. Навстречу человеку сразу встал из-под грозного портрета государя, висящего на стене, целовальник в фартуке. Хорошо знал, кто и сколько может оставить в его заведении. Провел новоприбывшего в угол, усадил на скамью под окном, украшенным маленькими цветными стеклышками, поставил на дубовый стол объемистую рюмку анисовой, и положил рядом мягкий крендель. Ветер с залива время от времени с силой сотрясал мутные стеклышки, но в теплом заведении уютно вился дым, пахло хлебом и водкой.
Обычно ход Ивана начинался с маленьких кружал, где трудно встретить знакомого человека; или даже с Меншиковской австерии, той, что на набережной. Меншиковской ее прозвали потому, что генерал-губернатор Санкт-Петербурха, переправляясь на лодке через Неву, почти непременно заглядывал на огонек. Здесь следовало вести себя сдержанно, однако Ивану хозяин радовался: хорошо знал в свое время пехотного капитана Саплина. А вот в австерию Четырех фрегатов Иван заходил реже. А если заходил, то сидел тихо и недолго. Зато, нагрузясь, как хорошая барка, степенно отправлялся в долгий обход уже всех подряд кабаков и австерий, поставленных вдоль Крюкова канала. Часто заходил в кабаки совсем простые, где ярыги попривыкли к нему, где он никого не смущал и сам не смущался. На улицах ветер, сырость, холодно, в грязных переулках стерво, вонь, грязь, пока бредешь, укрываясь от ветра, весь перемажешься, а в кабаках сухо, уютно.
В австерию Четырех фрегатов Иван боялся ходить: сюда вполне мог заглянуть сам Усатый. Конечно, Иван никогда такого не видел, но некоторые ярыги клятвенно клялись, что видели Усатого в указанной австерии. А зачем встречать Усатого простому человеку? Лучше не надо. О государе ходили разные слухи. К примеру, Кузьма Петрович Матвеев, думный дьяк, сам говорил, что сильно строг царь. Когда назначал в свое время бомбардирского поручика Меншикова губернатором Шлиссельбурга, губернатором лифляндским, корельским и ингермландским, так и сказал: «Возвышая вас, думаю не о вашем счастье, но о пользе общей. Кабы знал кого достойнее, конечно, вас бы не произвел». И память, говорил Кузьма Петрович, у государя отменная — он помнит всех, кого видел в лицо.
Иван поежился.
Правда, не дай Господь, войдет Усатый, дернет щекой (в румянце), и укажет на Ивана: ублюдок, дескать, стрелецкий! Почему здесь? Весь род выведу!
Иван усмехнулся. Так дурак может сказать, убивая комара.
А что истинному царю до комара, что истинному царю до дитяти какого-то стрельца, высланного в Сибирь и давно убитого злыми шоромбойскими мужиками? Что истинному царю до какого-то мелкого секретного дьяка? Это тундрянной старик-шептун от убожества своего мог гадать: будешь, мол, отмечен вниманием царствующей особы.