Селенга
Шрифт:
Стены не помнят. Человек тоже забывает, иначе нельзя было бы жить на свете. Ныне ее малыши визжат, дерутся по коридорам, съезжают по перилам тех самых лестниц, и она ходит, тетя Дуся ходит, ворчит, бранится, звякая ключами, как будто никогда не было разбойной, обездоленной Землянки с кожевенным фабрикантом, «паном Еропланом», детей с сумами через плечо в бараком особняке, переселений с барабанным боем, баррикад, железных крючьев в стенах, галок, гнездящихся в трещинах…
Но разве история на этом кончилась? Что будет еще? И какое?
Размышления
Он появился сгорбленный, суетливый, с истрепанным незастегивающимся портфелем под мышкой, из которого выглядывали линейки, угольники, циркуль со вставленным мелком.
Портфель этот был памятен многим поколениям школьников, которые называли его «бомбовозом». Лет пять назад учителя как-то сговорились и на день рождения Шубмана преподнесли ему роскошный кожаный портфель с массой отделений, застегивающийся ремнями, с именной пластинкой.
Старый математик был глубоко растроган, несколько раз приходил в школу с новым портфелем, а потом опять явился с «бомбовозом», да так больше никто нового портфеля и не увидел.
— В этом году март со снегом, — сообщил Шубман, снимая калоши и водружая «бомбовоз» на стол. — В прошлом году март тоже был со снегом…
— Вам нездоровится? — участливо спросила Татьяна Сергеевна.
— Просто философствую, — буркнул Шубман, вытаскивая вороха бумаг из портфеля.
Он преподавал в семи классах, и трудно было постичь, как при своей безалаберности он умудряется не запутаться в этом хаосе домашних работ, классных тетрадей, контрольных.
У него были две замужние дочери — одна за инженером в Ленинграде, другая за каменщиком в Саратове, но, хотя они звали его, он не ехал, а оставался сам по себе. Жил в холостяцкой запущенной квартире на дальнем конце Землянки, без парового отопления и прочих благ, ходил с ведром к колонке за водой, ученики пилили ему дрова и помогали относить на почту посылки, которые он отправлял регулярно каждую неделю.
Когда его спрашивали, почему бы ему не уступить дочерям и не переселиться к ним на все готовое, он сердился и кричал, что нет ничего хуже, чем жить с родными детьми, которые смогут попрекать куском хлеба, что они, конечно, мягко стелят, но тесть хорош только тогда, когда он приезжает изредка в гости и не засиживается.
— Мы, — пробормотал Шубман, — конечно, как где-то написано, слезли с дерева и научились сморкаться, изобрели калоши и атомные реакторы. Но изменилась ли существенно жизнь? Вот крамольные мысли старика.
— Какой же вы старик, Михаил Исаакович? — сказала Карелина.
— Я старик, и мне по штату положено подумать о бессмысленности, — сказал Шубман, вытряхивая в корзинку мусор из портфеля. — Дорого бы я дал за то чувство удивления и любви, которым мы обладаем в молодости. Готов поклясться, Татьяна Сергеевна, — не за силы, розовые щеки и усы, — за удивление!
— Может, мы и сами виноваты, — вздохнула Татьяна Сергеевна, и ей вдруг захотелось поделиться своим недавним чувством, навеянным воображаемой картиной германской казармы, госпиталя, пожара. — Удивляться есть чему. Вы скажите: разве не удивительно хотя бы то, что в этих вот стенах учатся дети и кошмары прошлого не касаются их?
— Кошмары прошлого! — фыркнул Шубман. — Когда вам стукнет восьмой десяток, вы заговорите, как я. Ведь вы не станете толстой и доброй бабушкой семейства, вы не забудетесь в заботах, вы одиноки, вам останется жить два года или год, в марте выпадет снег, вы скажете, что это кошмар. Мы сами были детьми, которых не касались ужасы прошлого. Затем они стали нас касаться. Мы изучали их, вероятно затем, чтобы учить этому других, и добросовестно учили пропасть лет, всю жизнь, чтобы они, эти дети, заняли наше место и учили новых детей, пока сами не умрут, a в марте будет выпадать снег. Как просто и чудно! Кто это выдумал и кому это надо? Извините, — сердито сказал Шубман и углубился в тетради.
Татьяна Сергеевна не ответила, да и что ответить на такой странный крик старика, уместный больше в устах юного пессимиста, а не прожившего жизнь человека. Вообще сегодняшний день начался необычно. Всегда они с Шубманом сидели каждый в своем углу и работали молча, лишь изредка перекидываясь незначительными замечаниями. В этом умении молчать было что-то устраивавшее обоих.
Татьяна Сергеевна учила каждую группу четыре года, с первого класса по четвертый. Шубман преподавал в старших классах. Малята Татьяны Сергеевны переходили к нему; она узнавала на его тетрадях знакомые имена, была рада, если лучшие ее «математики» отличались у него, радовали его.
— Как ваши внуки, Михаил Исаакович? — помолчав, спросила Карелина. — Как в Ленинграде?
— В Ленинграде ничего. В Саратове плохо, — оказал Шубман нервно. — Я поражаюсь: мальчишке девять лет, а у него годами болит желудок, и никто не может вылечить. Так что же будет дальше, я вас опрашиваю?
— А что говорят доктора?
— Доктора, доктора! Что они говорят! Ничего они не говорят! Ничего они не понимают! А мне ничего не пишут, все скрывают, может быть, у него катар, может, язва, может, еще хуже. А я не знаю даже, куда бежать, какое искать лекарство.
— Когда-то я лечила моих одним чудодейственным средством от желудка, — сказала Татьяна Сергеевна. — Это алоэ, иначе его называют столетник.
— Верно! Я достану и отошлю, — сказал Шубман. — Я вам очень признателен. Я хочу, чтобы он жил, и сам хочу еще жить, я не могу спокойно думать о том, что человечество накопляет атомные бомбы вместо того, чтобы затраченные на них силы употребить на продление жизни. Парадокс какой-то: изобретаем средства уничтожения, а не продления!