Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Вот, например, Груздев. Врач ему понадобится через сто лет — констатировать угасание этого будущего долгожителя. В тридцать четыре года у него сердце и легкие юноши, нервная система и аппетит совершившего очередной подвиг Геракла. Он, безусловно, умен, но раз и навсегда замкнулся в собственном «я» — мирке, который только один и интересует его. Не знаю человека, который был бы допущен в эту «святая святых»; о чем думает Груздев, что его волнует и в какой степени, известно лишь ему одному. Я тоже бываю в восторге от собственного общества — на часок-другой, большего мне не вынести, а Георгий Борисович даже в переполненной кают-компании
Веня — другое дело, все его эмоции мгновенно отражаются на его лице.
— Веня, ты можешь петь внутренним голосом, мысленно? — просит Груздев.
— Надоело! — стонет Веня. — На корабль хочу, в тропики! Загорать желаю!
— Ты большой оригинал, детка. — Я глажу Веню по голове. — Но не забывай, что избыток, ультрафиолетовых лучей губителен для организма. Ты зачахнешь, потеряешь аппетит, и вместо тебя домой прибудет твоя мумия.
— Ну и пусть! Лучше буду в музее под стеклом лежать, чем в пургу авралить и трижды проклятый снег пилить. Бра-атцы! Хочу быть мумией!
— Дай ему валерьянки, док, — предлагает Дугин. Из камбуза в белом халате и чепчике высовывается Валя Горемыкин.
— Кто здесь потерял аппетит? Ты, Веня?
— Это док считает, что над моим пищеварением нависла грозная опасность.
— Зря. С таким желудком, как у тебя, можно до ста лет жить на сухом пайке. Хочешь жареной картошки?
— Шеф! — Веня молитвенно протягивает руки. — Ты один меня понимаешь!
Горемыкин удовлетворенно хрюкает.
— Тогда марш на камбуз чистить картошку!
— Совести у тебя нет, шеф… Так и быть, после полдника.
Дверь радиорубки перекосилась, отчетливо слышна морзянка. Томилин играет в шахматы с Дугиным, но по тому, как он оставляет под боем коня, я догадываюсь, что мысли его там, в радиорубке. Он уже знает, о чем идет разговор. Если еще пойду зимовать, обязательно изучу азбуку Морзе.
В кают-компанию входит заспанный Пухов. Не по-христиански, но я доволен, что мы его разбудили: полночи его чудовищный храп приводил меня в исступление. Говорят, что от него именно из-за храпа ушла жена, но я не склонен принимать эту версию: убежден, что самая разнесчастная женщина предпочла бы горькое одиночество супружеской жизни с таким беспросветным нытиком и пессимистом. А в том, что за Пухова дерутся все начальники станций, никакого парадокса нет: лучшего аэролога в высоких широтах, говорят, никогда не было.
— Дали бы людям поспать, — брюзжит он. — Делать вам нечего, развели базар!
— Вальс, фокстрот? — деловито спрашивает Веня, настраивая гитару.
— Антарктический вальс, — заказываю я, обнимая Пухова. Он вяло сопротивляется, так как хорошо
— Ах, Пухов, Пухов! — декламирую я, кружась в вальсе. — Когда же вы, наконец, проснетесь и станете человеком?.. Не наступайте на ноги, Собакевич вы этакий!.. Длинноногие загорелые примы уже вглядываются с тоскою в горизонт — где же, когда же появится волшебный корабль с героическим Пуховым на борту? А вы все ворчите… Какие заманчивые у вас перспективы, Пухов, какие волнующие возможности! Веня, темп!
— Отпустите, — клянчит Пухов, — я старый человек, у меня ишиас.
— Да разве ишиас помеха для любви? — Я делаю такой пируэт, что раздаются аплодисменты. — Ишиас украшает мужчину, свидетельствуя о ранних страстях и бурной молодости. Смелее, Пухов!
— Стыдитесь, доктор! — отбивается Пухов. — У меня незапятнанная трудовая книжка!
Я с разочарованным видом усаживаю Пухова на скамью,
— Любовь прекрасной женщины — и трудовая книжка… Нет, вы неисправимы, Пухов…
Груздев захлопывает книгу. Догадываюсь, он намерен сделать мне внушение.
— Доктор, — начинает он, — я давно хотел вас спросить: почему вы стараетесь все время острить? Свойство характера, душевная потребность или просто считаете своим медицинским долгом? Так сказать, ионизируете воздух, оздоровляете микроклимат нашего небольшого, но спаянного коллектива?
— Как вам сказать, Георгий Борисович…
— Лучше всего откровенно.
— Видите ли, я с малых лет не люблю простоквашу.
— Ну и что? — Груздев озадачен.
— Рядовое наблюдение: еще в детстве я заметил, что одно лишь присутствие нытика необъяснимым образом влияет на молоко: оно скисает. Ну и, помимо того, в народе считают, что даже среднего качества остроты содержат витамин С.
— Я бы, с вашего разрешения, предпочел цингу.
— Не разрешу! Мне за то и деньги платят, чтобы я доставил вас домой здоровеньким и краснощеким. И я поклялся своим дипломом, что так и будет.
Пухов качает головой:
— Кому сейчас только не выдают дипломы… Не обижайтесь, Саша, доктор вы хороший, но солидности в вас, простите, маловато. Доктор должен быть окружен таинственностью, внушать трепет. Я вот помню одного врача, к которому мальчишкой ходил. Воротничок — белоснежный, пенсне — золотое, голос — шаляпинский бас! Величия был мужчина необыкновенного. Взглянет этак сверху вниз — и ты уже дрожишь и выздоравливаешь. А вы? То ли вам, Саша, штангу толкать, то ли в одиночку на собаках Антарктиду покорять. Как вы считаете, Георгий Борисович?
— Я думаю, что для Александра Васильевича еще не все потеряно. Если он купит себе пенсне…
Пухов посмеивается, довольный: ему кажется, что он отомстил за вальс. А мне только того и надо. Груздев — он умен, как бес, насчет микроклимата он сказал точно. Мне чертовски нужно, чтобы люди вокруг улыбались, мы пятые сутки в подвешенном состоянии, я сам готов зареветь белугой!
Слышится и снова затихает рокот дизеля.
— Иван из дизельной вышел, — догадывается Веня. — Сейчас заявится и сообщит народу: «Здоровеньки булы. Щец от обеда не осталось рабочему человеку?»