Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 3
Шрифт:
— Малость устал, — сказал Холмов.
— Ты что, Галя? Аль хвельшар? — спросил Кузьма, старательно, ровными дольками разрезая сухо потрескивающий арбуз. — Чего уселась, красавица? Получила плату и ступай в свой курень.
— А если мне там одной скучно? — Снова на лицо заиграла веселая улыбка. — Вот смотрю на вас, дедуси, смотрю, а разгадать не могу. Кто вы такие? Странники, что ли? И почему вас двое, а конь у вас один? И куда вы идете?
— Много будешь знать, дочка, скоро состаришься, — сказал Кузьма, ножом и рукой разламывая порезанный арбуз, сочный и красный. — Да, не обманула! Кавун преотличный. Молодец, Галя! — Кузьма вынул из сумки зачерствевший хлеб, дал ломоть молчавшему Холмову, и они принялись за арбуз. — Кавун
— Спасибо. Мне эта пища надоела.
— Тогда поясни, будь ласка, мне, старому, — продолжал Кузьма, — поясни, как это ты, такая собой молоденькая, и уже приучилась к чужому добру?
— Чего еще пояснять? — обиделась Галя.
— Плохо, плохо, — сказал Холмов. — Небось комсомолка?
— Угу.
— В школе училась?
— Учусь! В десятом. А что?
— Ты поступила очень дурно, девушка, — поучающим тоном говорил Холмов. — Начнешь с маленького, а кончишь… Вижу, девушка ты грамотная. Будем рассуждать логически. Ты продала чужие, не принадлежащие тебе продукты. Получила за них деньги и присвоила их? Как эго называется?
— По логике? — Галя краснела. — Если по логике — воровством это называется.
— Вот, вот, именно. — Холмов перестал есть. — Понимаешь, а делаешь? Почему?
— Э, дедусь, дедусь, — сказала она, притворно вздыхая, — не тратьте силы и не агитируйте. Арбуз вкусный, вот и ешьте молча.
— От существа вопроса не уходи, — сказал Холмов. — Если все станут поступать так, как ты! Что получится?
— Зачем мораль читать? Сказали бы спасибо, что арбузом угостила.
— За наши-то деньги? — Кузьма протянул корочку коню и ждал, пока тот возьмет ее своими шершавыми губами. — Бери, смелее бери и ешь, это куплено!
— Вам денег жалко? — Опершись на ружье, Галя быстро встала. — Вот ваши деньги! Возьмите! — Бросила рубли Холмову на колени и, повесив ружье на плечо, ушла, тоненькая и стройная, похожая на мальчика.
— Видал! — Кузьма кивнул в сторону удалявшейся бахчевницы. — Обиделась. Какая вспыльчивая! Беда! Вся аж заполыхала.
— Совестно стало, — сказал Холмов. — Пусть бы это делал какой старик сторож, а то ведь…
Холмов не договорил. Привалился спиной к соломе и задумался. Кузьма собрал корки и отдал коню. Кузьма Крючков ел не спеша, косился на Кузьму своим лиловым глазом. А сумерки густели, укрывали степь. Незаметно стемнело. Не видно было ни бахчи, ни куреня. Кузьма сказал, что пора ложиться спать, и отдал брату свою бурку.
— Возьми. И постелишь ее, и укроешься его.
— А как же ты? — спросил Холмов.
— Пустяки. Залезу в скирду, как медведь в берлогу. В соломе, братуха, спать удобно — и мягко и душисто.
Без особого труда Кузьма сделал в скирде отверстие, влез в него и оттуда, как из норы, сказал глухим голосом:
— Спи, братуха. В дорогу тронемся до рассвета. Надо по холодочку выбраться на тот тракт, какой идет к Армавиру.
И после этих слов в скирде послышалось сопение, а потом тихий, с перерывами храп. Холмов слышал безмятежный храп и завидовал брату. «Счастливая душа, — думал он. — Только что улегся и уже спит себе, как малое дите…»
Глава 12
Застыла степная тишина. Высокий черный шатер неба, ядреные звезды над головой.
Холмов лежал и думал:
«А что, собственно, даст мне эта пешая прогулка по родной земле? Разве только то, что увижу близкие сердцу места и вспомню молодые годы. Те люди, для которых еще совсем недавно я был лицом важным, теперь, встречаясь со мной, не узнают, кто я и кем был. Вот и эта самонравная бахчевница тоже не узнала. Потому-то и говорила со мной так смело, не так, как говорила бы, если бы знала, кто я. Как это она смешно сказала? „Отчего, дедусь, такой квелый?“ Ну и что? Неужели из-за того, чтобы узнать, как люди будут с тобой говорить, принимая тебя за простого человека,
Ему правилось то, что он лежал под скирдой, укрывшись буркой, что всем телом чувствовал степной покой и теплый запах соломы. Было в этом что-то новое, необычное. Нравилось и то, что он мог идти по дорого, как ходят все, или лежать под скирдой, как лежит Кузьма, и смотреть на звезды. Выходец из народа, он понимал: жизнь обычная, как у большинства людей, сопряжена с невзгодами, требует порой и лишений, и физического напряжения. Он же за многие годы привык к жизни иной, без бытовых лишений и неудобств. Привык завтракать, обедать и ужинать в определенные часы, имея на столе как раз те продукты, какие были рекомендованы врачом. Тут же, в дороге, ничего этого не было. Вчера вынимал из огня печеную картошку, очищал от кожуры, подсаливал и ел. Сегодня ужинал арбузом и хлебом. В своем новом положении он чувствовал себя так, будто играл на сцене чужую, неприятную для него роль, и играл прескверно.
Его огорчала бездеятельность. У него не было забот, ему не приходилось вмешиваться в какие-то дела, давать какие-то советы, указания. С чувством внутренней тревоги он думал о том, что теперь сможет увидеть жизнь такою, какая она есть, услышать то, что раньше, может быть, услышать не мог, что от него под всяческими предлогами скрывалось. И одним из таких предлогов было то, что Холмову-де некогда, что у него-де есть дела и поважнее. «Все это так, и все же я невольно спрашиваю себя: зачем мне теперь все это? — думал Холмов, глядя на звезды. — Кому нужно это мое усердное исполнение несвойственной мне роли? Ну, допустим, проходя инкогнито по станицам и хуторам, я увижу и услышу то, чего раньше не видел и не слышал? А потом что? Напишу об этом научный трактат? Право же, я выгляжу наивным, и в моем пешем путешествии есть что-то смешное. Вот уже белеет восток, скоро взойдет месяц. Значит, уже далеко за полночь. Тишина, я лежу под скирдой и размышляю. Думы и думы — сколько их… Может быть, то, что я делаю теперь, следовало сделать раньше! Взять бы да и пойти пешком по Прикубанью? А что дает мне теперь это мое „хождение в народ“? Ну, встретил юную бахчевницу с ружьем. Ну, узнал, что она ворует колхозные арбузы и сама, наивно улыбаясь, говорит, что это и есть воровство. И что? Возле этой скирды случайно еще раз убедился, что плохо мы воспитываем подрастающее поколение, И все. Завтра снова дорога, снова встречи, снова ночевки. Увижу другую Галю или Валю, дядьку Акима или тетку Дарью. Они станут говорить со мной откровенно, потому что не знают, кто я. И что?»
Спал он тревожно и, как ему показалось, мало. Проснулся и увидел, что осколок месяца уже зацепился за сторожевую вышку. Земля стала мокрая, росинки на траве, на стерне слабо серебрились. Хорошо были видны и лежавший возле скирды Кузьма Крючков без седла, и забурьяневшая проселочная дорога, и курень с вышкой. Холмов смотрел на курень и думал о том, что с бахчевницей они поступили нехорошо: арбузы взяли, а не заплатили. «Надо вернуть девушке деньги, — решил он, доставая из кармана рубли. — Пойду-ка я сам».
Он осторожно приблизился к куреню, у входа увидел блестевший колесами велосипед и услышал голоса:
— Катя, и чего так долго не приезжала?
— Да, приедешь быстро, — отвечала другая девушка, наверное, Катя. — С грузовиком получилась волынка. Автоколонна обещала, а когда ребята пришли, им отказали.
«Вот оно как, подслушиваю чужие тайны, — думал Холмов. — На сердце у меня непривычный холодок, наверное, оттого, что давно уже не испытывал такого чувства. Да и в том, что я стою возле куреня, тоже есть что-то такое, чего у меня раньше не было. И что это за Катя? И о чем они говорят? А вокруг и эта предрассветная тишина, и эти первые птичьи голоса в траве и на бахче, и эти блестящие от росы арбузы, и этот серп месяца над степью. Это и есть жизнь, и от ощущения ее рождается приятный холодок на сердце».