Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Шрифт:
Ни клочковатые тучи, что так надежно обложили небо, ни моросящий, по-осеннему сонный дождик, ни эта безотрадная панорама убранного поля никогда раньше, как помнится Барсукову, не влияли на его душевное состояние. Весна или осень, зима или лето, а он всегда чувствовал себя превосходно. Раньше он не знал, что такое посторонние, не связанные с текущими делами мысли, — они его никогда не беспокоили. И он понимал, что причина его теперешнего плохого настроения была вызвана тем, что он опять вспомнил слова: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Он забыл их только на время уборочной страды, как бы нарочно отступил от намерения начать свою жизнь и свою работу заново (как заново, он еще не знал) и сознавал, что отступление это было коротким и вынужденным. Тогда ему хотелось, не нарушая тот знакомый ритм, к которому холмогорцы давно привыкли, ничего в жизни станицы не изменять и успешно, как это он умел делать, завершить косовицу и обмолот. В те дни он как бы забыл о своем разговоре с гвардейцами,
«Что же мне нужно сделать раньше всего, чтобы этот нелегкий спуск прошел бы спокойно, плавно, чтобы случайно не отказали тормоза и не занесло бы на повороте? — думал Барсуков, оставшись один в своем кабинете. — Прежде всего необходимо принять, и не столько умом, сколько сердцем, совет Василия Максимовича. Когда-то этот человек заменил мне отца и сделал для меня так много хорошего, отцовского, что ослушаться его теперь я не имею права. Затем мне надо не только самому увидеть те грехи и грешки, которые засели во мне и которые со стороны видят другие, а и найти в себе силу воли избавиться от них. А ведь прав старик Беглов, видеть свои недостатки ох как же трудно, а еще труднее самому отрешиться от них, преодолеть их. Все курящие, к примеру, знают, что никотин приносит вред, знают и о том, что этот яд может убить лошадь, однако бросить курить, отказаться от папироски удается очень немногим. Мне тоже известен один из самых закоренелых моих грехов — мое болезненное самолюбие и мое высокое самомнение. Мне всегда приятно, когда меня хвалят, даже когда я знаю, что хвалят не по заслугам, и тогда я мысленно противопоставляю себя другим, превозношу и показываю перед холмогорцами свою особу так, что те, кто мне подчинен, обязаны видеть во мне не просто Михаила Барсукова, а что-то такое необычное, чего в других нет и быть не может. С виду грешок будто бы и безобидный — имею же я право, как председатель, и радоваться, когда меня хвалят, и выделяться, стоять на одну или на две головы выше тех, кто находится со мной рядом? Еще известно мне о том, что избавиться от этого грешка можно просто: во всем и повсюду надо быть самим собой, то есть таким, какой ты есть на самом деле, — и только. Но вот загвоздка: как это сделать? Оказывается, всегда оставаться самим собой может не каждый. Я тоже не могу. Раньше, когда был помоложе, когда учился в институте, мог, а теперь, выходит, не могу, разучился. Я не люблю, когда мне возражают. Я привык быть всюду и везде первым. Я не снимал с пиджака Золотую Звезду Героя и частенько, сам того не желая, поглядывал на нее, любовался собой. В особо важные праздники, на каких-то торжествах — это понятно, показывай все свои заслуги. Но зачем я это делаю в будни, когда целый день мотаюсь по полям, встречаюсь с теми, кто пашет землю, кто кормит и доит коров, кто управляет машинами? Выходит, только затем, чтобы они, мои же одностаничники, упаси бог, не перепутали меня, Барсукова, с кем-то другим и чтобы видели и не забывали, что я не такой, как они, и что у них нет высокого отличия, а у меня оно есть, и что, таким образом, меня, Барсукова, никак нельзя спутать с другими, и что мои личные достоинства, стало быть, стоят намного выше достоинств рядовых холмогорцев, хотя, чего греха таить, всеми своими успехами я обязан именно им, холмогорцам, их трудовым усилиям… Я же об этом частенько забывал, и в этом моя и вина, и беда»…
Время летело, давно взошли и уже успели закуститься озимые, роскошный темно-зеленый ковер начинался прямо возле станицы и расстилался широко, до горизонта. К концу подходила уборка подсолнуха и свеклы, пожелтела, становясь на очередь, кукуруза. Станица приоделась в яркий наряд, густой багрянец полыхал на садах, как румянец на свежих девичьих щеках; пахло яблоками, арбузами, дынями, и по улице Ленина гонимые ветерком по асфальту, только что слетевшие с тополей листья нашептывали что-то свое, исконное.
Постепенно поднялось, поправилось настроение у Барсукова. Многое из того, что он задумал сделать, уже делалось, и ему приятно было сознавать, что мечты его начинали сбываться и что никто в станице не догадывался о его планах и истинных намерениях. Даже всевидящая Дарья Прохорова, казалось, не замечала никаких перемен ни в нем самом, ни в
«Что же это со мной происходит? — думал Барсуков, не слушая затянувшееся выступление Казакова. — Даша кажется мне такой же, какой она была, и эту ее странную улыбку, помню, видел еще тогда, когда мы ходили в школу. Снова, как и в юности, вижу прежнюю, милую моему сердцу Дашу. И хотя я знаю, что того, что было между нами, не вернешь и что той, любимой мною Даши никогда уже не будет, а не думать о ней, не видеть ее такой, какой она была, я не могу»…
После заседания, поздно вечером, они шли по темной и сырой улочке. Накрапывал холодный осенний дождик. Они молчали. Барсуков обдумывал: как бы у нее спросить, почему она так загадочно улыбалась ему. Не спросил, постеснялся. Заговорил о всяких пустяках, о том, что в такую непогожую осеннюю ночь одной Даше идти домой опасно и что он проводит ее. Она перебила его и сказала:
— Михаил, ты молодец!
— Ты о чем, Даша?
— На заседании был каким-то другим, не таким, как всегда.
— Каким же? Лучше или хуже?
— Говорил хорошо, по-хозяйски, и других слушал внимательно.
— Поэтому ты и поглядывала на меня с такой незаметной, нарочито спрятанной в губах улыбкой?
— Нет, не поэтому. — И Даша неожиданно рассмеялась, весело, точно так, как смеялась, когда была девушкой. — Миша, может, я снова, как тогда, еще в школьные годы, влюбилась в тебя?
— Не верю!
— Почему же?
— Когда любят, то об этом так легко, с усмешкой, не говорят. — И он вдруг привлек ее к себе, обнял сильной рукой. — Был бы рад, Даша, поверить, честное слово!
— Пусти, Михаил! Ты что, в своем уме? Ни к чему эта вольность… Пойдем!
Она пошла впереди, он следом за ней. Шли молча, говорить им ни о чем не хотелось. Вскоре показался дом с освещенным крылечком. Даша наигранно весело сказала:
— Вот и мое жилье! Спасибо за провожанье!
И она скрылась во дворе. А Барсуков шагал по улице, и ему казалось, что только что он сделал что-то неприличное, скверное, ненужное. «Зачем обнял? — думал он. — Объявился станичный парубок… Ах, дурак, дурак! Не сдержался, забыл, кто я и кто она. Как же я завтра буду смотреть ей в глаза?»
С этими нерадостными мыслями он вошел в свой дом. Маша строго посмотрела на его мрачное лицо и спросила:
— Устал? Или все думаешь, как себя переделать?
— Думаю, думаю… А что?
— Михаил, ты сумасшедший, вот что! — сказала она, побледнев. — Кто тебя надоумил? Старик Беглов? Или твоя комиссарша? Она теперь у тебя заглавная советчица… Михаил, неужели нельзя оставить все так, как есть?
— В том-то и вся штука, что нельзя…
— Почему же раньше, когда рядом с тобой не было Даши, тебе все было можно? А теперь нельзя? Или Даша не велит?
— Ну при чем тут Даша?
— При том, что без нее ты был настоящим председателем, а с нею почему-то испортился, раскис… Миша, ну зачем тебе все это? Ведь от добра добра не ищут. Ты же всего достиг. И славы, и почета, и авторитета. Ну чего еще не хватает? Живи спокойно. Лучше бы побеспокоился о Тимофее.
— Он сам, без меня, о себе уже побеспокоился.
— Выживший из ума старик Беглов ему дороже родителей. Этот Беглов тебя всю жизнь поучал, а теперь еще взялся и за Тимофея. А какое он имеет право?
— Имеет, Маша, имеет…
— Он что, ему отец родной?
— На разных языках мы толкуем, — со вздохом сказал Барсуков. — Ты не понимаешь меня, а я тебя.
— Зато с Дашей у тебя один язык!
Она заплакала и, прижимая руки к глазам и всхлипывая, пошла в спальню, выбросила оттуда подушку, одеяло и захлопнула дверь. Пришлось Барсукову коротать ночь на диване.
20
Неспокойно было на душе у Барсукова. Ссоры с женой не только не прекратились, а стали еще более частыми, и та неприятная словесная перепалка, какая бывает между супругами, уже потерявшими всякую надежду на примирение, возникала как-то сама по себе, без видимой причины, разгоралась, казалось, из слабой искорки и сразу же полыхала, как сухая трава на ветру. Чтобы не встречаться с Машей, он обедал в столовой. Дома только ночевал, спал в прихожей на узком диванчике, в разговор с женой не вступал.