Семейное счастье. Любимая улица
Шрифт:
— Не надо, Саша! Боюсь, насекомые. Я сниму с себя все во дворе. А ты согрей воды.
Он мылся горячей водой, она дала ему кусок нераспечатанного (Юля прислала!) мыла. Он плескался, тер мочалкой шею и счастливо поглядывал на Сашу.
— Яиц привез, кусок баранины и знаешь еще что? Ну; угадай! Нет, нет! Меду, меду! Это мне дала одна старуха за фотографию внучки. Фотография плохонькая, но девчонка забавная, вроде Ани.
Еще он привез с собой пленку и все кручинился, что дома негде ее промыть и отпечатать. Подумав, он вдруг сказал:
— Вот что, пойду-ка я
Он вернулся из редакции поздним вечером и вынул из папки фотографии.
— Вот эту взяли, — сказал он, — и вот эту. Глядите! Саша, нянька!
С большой фотографии в упор глядели два пожилых человека — отец и мать. Они сидели на ковре, положив прямые ладони на согнутые колени. Вокруг них — семья: человек десять ребятишек. Старшие, вытянувшись во весь рост, стояли позади, младшие сидели тут же на полу. Из-за обычности фотографии — такие были и будут, так любят
Сниматься крестьяне — еще отчетливее выступала очаровательная странность этого снимка: трое детей были русские, беловолосые, один из старших мальчиков не то грузин, не то еврей. И все же это была семья.
— Усыновленные? — спросила Саша.
— Как ты догадалась? — спросил Митя.
Анисья Матвеевна усмехнулась:
— Скажешь тоже, слепой увидит. А вот этот из каких будет?
— Кажется, украинец, сейчас сверюсь, — сказал Митя и перелистал блокнот. — Ну, конечно, киевлянин. Гриша Лапотенко.
— А этого как звать? — Аня ткнула пальцем в самую маленькую.
— Это из Латвии — Илга. Ее родители погибли в бомбежку.
И Митя принялся рассказывать сразу обо всем — о колхозе, об удивительных стариках, о том, как он спросил старуху, зачем взяла столько ребят. И она ответила: "Люблю, чтоб шумели вокруг".
Они брали детей без разбора, не задаваясь целью устроить интернационал, они просто брали всех самых слабых и тощих. И каждого, кого соглашался отдать детский дом. Старуха на них покрикивала, старик был суров, но дети нашли семью, были в тепле и счастливы.
Через неделю вечером открылась дверь, и вошел щеголеватый подтянутый молодой человек с тонкими усиками. В первую минуту Саше показалось, что это вошел какой-нибудь киноактер, один из старых Митиных приятелей. Она стала быстро убирать со стола, виновато оглядела комнату и будто только сейчас заметила развешенные пеленки, матрасы, перевязанные бечевкой (ночью их раскладывали на полу, на день свертывали и убирали в угол), свое грязное платье — она только что вымыла полы.
— Разрешите раздеться? — спросил гость и улыбнулся такой светлой на темном лице улыбкой, что Саша забыла о себе, улыбнулась в ответ и простила ему щеголеватые усики. Бывает так: постучится далекое воспоминание, прозвучит строчка стихов, увидишь высокое небо или дерево в молодой листве — и забудешь об усталости, и радуешься, и веришь вдруг: жить стоит, несмотря ни на что. Так было и с этим человеком, с ним словно вошли в дом покой и беспечность.
— …Звонили из "Комсомолки", — услышала Саша голос узбека (он очень хорошо говорил по-русски). —
Саша перевела взгляд на Митю. Он, похоже, не радовался добрым вестям, слушал учтиво, отвечал сухо:
— Благодарю вас. Хорошо, загляну.
На прощанье молодой узбек вежливо поклонился Анисье Матвеевне, подождал, чтобы она протянула руку.
— Мамаша? — спросил он и поклонился.
— Подруга жизни? — сказал он, останавливаясь перед Сашей.
— Подруга!
Саша улыбнулась так добро и благодарно, как только умела. Под ее взглядом юноша расцвел, и снова засияла его ослепительная улыбка.
— Митя! — радостно сказала Саша, когда дверь за гостем захлопнулась. — Подумай, как славно! Сами пришли!
— Оставь! — ответил он. — Неужели ты не понимаешь, что это… это просто художественный свист?
– не поняла Саша.
— Художественный свист! — сухо пояснил Митя. — Так называемая трепотня. И я не думаю… не считаю, что надо так уж приветливо улыбаться совершенно незнакомому человеку. По-моему, в этом не было никакой необходимости.
— Митя, да что ты?! Он ничего не ответил.
— Нянька… — сказал он, обращаясь к Анисье Матвеевне, и не успел договорить.
— А ты зачем тетю Анисю называешь "нянька". Это грубое слово! — сказала Аня.
И вдруг Митя встал. Его рука дрожала страшнее и больше, чем всегда. Он надел шинель.
— Я совсем забыл, — сказал он. — Я обещал заглянуть к Светловым. Я буду поздно, не ждите меня.
— Эх, мужики, мужики, — вздохнула Анисья Матвеевна, когда дверь за Митей захлопнулась, — в другой раз слабее всякой бабы.
Саша сидела, сжав зубы, глядя прямо перед собой.
— Вот что, матушка, послушай меня, — продолжала Анисья Матвеевна. — Грех говорить, ты труда не боишься, расторопная, а все равно вижу — выпало тебе в жизни счастье, любовь тебе даром достается, искать, видно, еще не приходилось. Я не про мужиков говорю. Вот хоть старуха Мухамеджанова — кто ты ей? Никто. Тьфу. А она за тебя горой стоит, ровно ты ей дочка. И кум то же самое. И бабка эта, музыкантша: "Сашенька, Сашенька!" И вроде бы тебе люди опора. А сама ты опорой кому была? А? Что молчишь? Тебя спрашиваю! Вот то-то, что не была еще! А мужик, хоть и солдат, хоть и герой из героев, а опора ему нужна. Понятно говорю?
— Понятно, — ответила Саша.
Она бы и хотела стать ему опорой, да как? Митя не делил с ней своих забот. Но она видела, что "так называемая трепотня" захватила его с головой. Он вставал рано и приходил в редакцию одним из первых. Он съездил уже в Маргелан, Фергану и Чимган и привез кучу отличных снимков, по вечерам сам делал подписи под фотографиями, и четыре из этих фотоочерков уже были напечатаны в "Правде Востока" и один в "Комсомолке". Митя был полон виденным, у него то и дело возникали новые идеи и планы. Иногда ночью во дворе снова вспыхивала его трубка, и Саше казалось, что она горит огоньком надежды и нетерпенья. Он ждал утра — и это было хорошо.