Семейное счастье. Любимая улица
Шрифт:
И мальчишеские незнакомые лица лепились носами к оконному стеклу и завистливо глядели на летчика, на Аниного дядю.
А Митя — как он его встретил! Нескончаемы были их вечерние разговоры, нескончаемы Митины жадные расспросы. Они говорили только об одном — о фронте.
Подперев кулаком щеку, сидела против них Анисья Матвеевна. Она очень уважала Лешу и все время одобрительно покачивала головой. Напряженно вслушиваясь, не решаясь? вмешаться, тихо перемывала тарелки Саша. Приоткрыв рот, переводя глаза с Мити на Лешу, молчала Аня. И только Катя не уважала мужских разговоров, она сидела в коляске, таращила черные глаза и
— Дай-дай-дай! И чего ей нужно было — дядю? Маму? Нет, белого хлеба! Сахару! И когда Леша протянул ей белую корку, она цепко схватила его за палец и одарила широчайшей улыбкой.
— Садись! — сказала Аня и потянула Лешу за гимнастерку. — Ну ее. Она еще ничего не понимает!
Леша высвободил палец, посадил Аню к себе на колени, и она крепко прижалась к нему. Ну что ж. Это был дом, семья. Это была Саша, по которой он скучал и которую так хотел увидеть. Он хотел увидеть ее и увериться, что ей хорошо.
Но ему не стало спокойнее, когда он ее увидел. Нет, не стало. Что верно, то верно: они сыты, у них тепло. Катя забавная. Анисья Матвеевна заботлива, как мать. Так что же его мучит? Какая-то тень лежит на Сашином лице, какая-то неясная тревога глядит из ее глаз…
На третий день он пошел провожать Сашу на работу. Они шли и молчали. И вдруг Леша решился.
— Что с тобой? — спросил он. — Ну не в прятки же нам играть? — сказал он, не дождавшись ответа. — Я же всегда тебе все говорил. И когда в Тамару влюбился, и когда с Антоном поссорился… и вообще… Ну, чего ты молчишь?
— А что мне говорить? Я и сама не знаю. Митя… Видишь ли… Ну как тебе сказать?.. Я не знаю, как сделать, чтобы ему стало хорошо… Ну, легче… Вот ты приехал. Он с тобой разговаривает, спрашивает, рассказывает. Я гляжу — и узнаю московского Митю. А со мной… Он почти ничего не рассказывает. Он молчит. Иногда мне даже кажется…
— Нет, нет! — перебил ее Леша. — Это ты выдумала, ты просто ничего не понимаешь. Ну как тебе объяснить…
— Нет, это ты не понимаешь. Вот ты приехал. Ты тоже изменился, ты так изменился, что я прямо не знаю… Но ведь ты все-таки тот же самый, что и был, нам с тобой легко. Ты…
— Вот-вот, сама и ответила! — с торжеством сказал Леша. — Я здесь два дня и уже не дышу! Ну, как бы тебе объяснить? Я приехал на время, а он вернулся… навсегда. Он… как бы тебе сказать? Он выбыл… Из дела выбыл, понимаешь? Ну, конечно, здесь хоть и тыл, а тоже дело, и как пишут в газетах, и тут победа куется. Каждому ясно, ну что тут агитировать? А все равно такому, как он, это зарез. Он привык, чтоб в самой гуще. Это уж такой характер. И до войны — ну, вспомни! Чуть что — Поливанов! Он сильный!
— Ну, если сильный, — сказала Саша, — значит, и здесь и всюду должен быть сильный. Всегда.
Леша остановился.
— А как ты скажешь: что скорее сломается — лоза или дуб?
— Знаешь, — сказала Саша, — ты стал говорить чересчур красиво. Лоза, дуб… Митя — не лоза, не дуб. Он человек, и если он сильный — так сильный всегда. А может, ты прав, он сильный. А слабая — я. И я ему товарищем быть не могу. А, Саша.
— Вранье! — сказал Леша. — Вранье, вот и все. Я тебе про вас ничего объяснить не могу. Я про это не знаю. Про вас двоих — не знаю. А про него знаю: сегодня война, сегодня это самое главное — и я хочу там жить, там, если надо, и умереть. Там у нас легче. А здесь… тяжело. Не могу тебе объяснить. Я бы здесь спятил. Там каждый
Я не могу! — упрямо и горько ответила
— Тогда плохо дело…
С минуту они шли молча.
— Ладно, — сказала Саша, — иди домой, побудь с ним.
Леша поцеловал сестру, поглядел ей вслед и повернул домой. Шел озабоченно, непривычно тихо. И вдруг подумал о том, что и у него когда-либо будет жена… Жена — какое странное слово. А что это значит? Это значит — ухаживать больше не надо. Договорились: давай поженимся — и поженились. А что же дальше? Дальше… И вдруг Леша ускорил шаг. Нет, нет, никогда моя жена не пойдет вот так, опустив голову, как Саша. Никогда ей не будет печально рядом со мной. А что надо будет сказать, — мне и скажет. Мне одному, только мне…
Неужели и у него, у Леши, тоже будут жена и дети? Леша зашагал еще быстрее. Ему вдруг захотелось запеть. Он поглядел вокруг — люди! И не запел.
Дома его ждал Митя. Внимательно, испытующе посмотрел в лицо, опустил глаза. Перед ним на столе лежали фотографии, подписи к ним. И вдруг он снова поднял глаза и сказал:
— Садись. Няня, чайку бы.
— Чайку? — удивился Леша и, подмигнув Мите, достал из рюкзака заветную флягу.
Поливанов давно не пил. Но еще до того, как Леша налил в стакан, еще только услышав запах самогона, Поливанов вдруг забыл, что он в Ташкенте. Все, все всколыхнулось в нем: первые дни фронта, первый вылет на партизанскую землю. Он снова почувствовал, как вздрагивает самолет, отчетливо услышал разрывы, увидел ярко-красные сердцевины в черных клубах и почуял запах порохового газа. Вспомнил землянку, залитую водой, и чавканье грязи под сапогами. Он снова лежал на снегу в поле и снова окровавил руки о немецкую проволоку…
— Ты что застыл? Ты пей! — услышал он Лешин голос. — Так вот, Колька Юрченко владел бреющим полетом, как никто. Он, бывало, прижимал машину к земле метров на пять. Глаза у него вечно были воспаленные — из-за этого некоторые думали, что он трус. Но я тебя уверяю: не трус. Я с ним летал. И однажды он предложил таранить. Это не каждый предложит, могу тебя уверить, могу за это поручиться: трус таранить не предложит. И еще у него была замечательная черта — не признавал суеверий. Плев л на черную кошку. И потом была у нас такая девушка разнесчастная — кто с ней потанцует, тот из полета не возвращается. А он с ней танцевал — и ничего.
Беззащитное существо человек, — думал Поливанов, слушая Лешу, — держишься, держишься, а потом запах какого-то несчастного самогона все в тебе растравил, и ты не можешь больше держаться в узде… Что он там говорит?
— Понимаешь, — говорил Леша, — стояли мы под Воронежем, ходили на задание почти без прикрытия. За две-три недели стали, как у нас говорят, безлошадниками. Ну, посадили остатки полка в теплушки — и в Сибирь. Переучиваемся на новых самолетах.
— Что за машины?