Семейное счастье. Любимая улица
Шрифт:
И зачем им люди нынче? — подумала Саша. Завтра они расстанутся и встретятся ли вновь? А может, и хорошо, что пришло столько народу, на людях иногда легче. Каково двоим, когда у них впереди только сутки. И может, единственные, последние? А разве у тебя так не было? Вспомни: темная комната, и вы с Митей. Ты ни о чем не хотела думать тогда. Тебе одно было важно: он тут. Вы одни. Вдвоем.
Саша взглянула на молодых. Что они чувствуют сейчас, о чем думают? Есть ли простор словам, которые они, может, никогда уже не успеют сказать
— Положить вам холодца? — услышала Саша.
Она вздрогнула и посмотрела на своего соседа слева. Она увидела длинное, сухое лицо и умные, острые глаза, смотревшие на нее из-за очков.
— Почему вы молчите? — спросил он.
— Так вот вы какой! — сказала она вместо ответа.
— То есть? — удивился сосед.
— Так вот вы какой! — повторила Саша и залпом выпила свою рюмку.
— Саша, — сказал Митя, — ведь это как-никак водка. Закуси скорее. И, пожалуйста, больше не пей.
— Нет, — ответила Саша тихо. — Я буду пить. Нынче свадьба, все должны быть очень веселые… И я так давно не была в гостях! — прибавила она и снова повернулась к соседу слева:
— Налейте мне, пожалуйста, еще!
— Но что вы хотели сказать, когда…
— Я узнала вас по голосу, — отвечала она, не слушая, — вы защищали меня, о, вы встали за меня горой! Ну, помните, там, в очереди, когда какая-то девушка сказала, что я тринадцатая на дюжину, а какой-то молодой человек добил меня, сказал, что я синичка. Вы так надеялись, что, может, во мне все-таки есть какая-нибудь изюминка. Что-нибудь таинственное…
— Так вы… это… слышали?
— Да. Я… это… слышала. Я стояла в конце очереди и очень боялась, что меня заметят.
Он улыбнулся быстрой улыбкой и долил Сашину рюмку.
— Давайте выпьем, — сказал он. — И давайте познакомимся. Меня зовут Борис. Борис Февралев.
— Горько! — сказала женщина, сидевшая напротив Саши.
— Горько! Горько! — подхватили все, и снова Алексеев поцеловал свою молодую жену.
Да, горько, — подумала Саша. — Горько им, горько Вале и Косте, горько расставаться, горько ждать писем, горько плакать по ночам.
— Эх, — сказала женщина, только что крикнувшая "горько!". У нее в ушах были большие голубые серьги, а на жилистой шее такие же голубые крупные бусы. — Эх, что говорить! Я лысых не люблю. Я старых не люблю. Я люблю высоких, молодых и зубастых. Вот как Поливанов.
— Весьма благодарен! — сказал Митя, чуть поклонился и прижал руку к сердцу.
— Не стоит благодарности, — ответили голубые серьги. — А это ваша жена? Что ж вы ее прятали? Я думаю, — продолжали серьги, обращаясь к Саше, — за таким Поливановым быть замужем — ой-ой-ой! Надо держать ухо востро!
— Будет вам! — сказал Митя со злостью.
Голубые бусы даже не поглядели в его сторону. Женщина с пьяной упрямой пристальностью смотрела на Сашу.
— Им, мужикам, кланяться?
— Не слушайте ее, — сказал Февралев. — Она пьяна.
— Нет, она говорит интересно. Только вся эта мудрость не для меня, — ответила Саша и спросила — У нее что-нибудь случилось? Какое-нибудь горе?
— А вы думаете, люди говорят злобно, только когда у них горе? Но в одном вы правы, ее премудрость вам ни к чему.
— Вы говорите так, будто век меня знаете.
— Да, мне кажется, знаю.
От выпитого ли вина, оттого ли, что глаза собеседника смотрели упорно и ласково, оттого ли, что оказалось — он москвич и живет неподалеку от Серебряного переулка, но только говорить было легко. Нет, Саше больше не казалась горькой эта свадьба. Ей почудилось, что здесь весело, бездумно и счастливо, как и должно быть на свадьбе. Когда стол и стулья отодвинули к стене, расчистив место для танцев, Февралев предложил: "Пойдемте!", и она вместе с ним вошла в круг танцующих. Пластинки были старые, мелодии давнишние, надоевшие, а Саше они казались прекрасными. Никто здесь, на этой горькой венной свадьбе, не знал, что она танцует в первый раз после многих лет.
А потом потушили верхную лампу и пели. И женщина в голубых бусах сказала:
— Эх, под гитару бы!
И Саша взяла в руки гитару. В первую секунду рукам, давно не касавшимся струн, показалось, будто они все забыли. Но они тотчас вспомнили — пробежали по струнам и вспомнили. И, не страшась людей, забыв о них, Саша тихонько наиграла мелодию песни, которую пела Бабанова в пьесе "Таня": "Вот мое сердце раскрыто, если хочешь, разбей", — и все притихли, и Саша спела Танину песню. И когда кто-то сказал: "Еще", она стала петь все, что помнила, все, что пела когда-то с Юлей.
Она сидела на диване с ногами, прижав к себе гитару, и пела. Она отыскала глазами Митю, улыбнулась ему и удивилась, не дождавшись ответной улыбки. Она нынче забыла все плохое, забыла, что он теперь улыбается редко, забыла, что она — синичка. Сегодня вечером все было прекрасно — и свадьба, и гости, и эта незнакомая комната, и жених, попросивший спеть "Быть тебе только другом — нет, не в силах я", и невеста, которой хотелось услышать романс "Мой костер в тумане светит", — все были такие добрые, такие свои.
— Ах, Митя, — сказала она по дороге домой, — как хорошо, как славно было! Правда?
— Было… было безобразно! Отвратительно! — ответил Митя.
Саше показалось, что ее ударили.
— Митя… Что ты говоришь? Почему безобразно?
И тут он, молчавший весь вечер, заговорил. Он сказал, что давно понял: она его никогда не любила. А нынче вечером она вела себя возмутительно. Ему стыдно, да, да, стыдно было за нее!
— Но что, что же я такое сделала? — спросила она в ужасе.