Семейный беседы: Романы, повести, рассказы
Шрифт:
– Ты меня не любишь?
– Нет.
– И давно ты меня разлюбила?
– Не знаю. Разлюбила, и все.
Он снова вздохнул.
– Это очень плохо.
– Альберто, скажи мне, куда ты ездил?
– В Рим, по делам.
– Один? Или с Джованной?
– Один.
– Поклянись!
– И не подумаю.
– Потому что это неправда. Ты ездил с Джованной. Скажи мне, куда? На озера? Вы были на озерах?
Он зажег свет и встал. Взял из шкафа одеяло.
– Пойду спать в кабинет. Так нам обоим будет лучше.
Он стоял посередине комнаты, повесив одеяло на руку, маленький и худой, в мятой голубой пижаме, со взлохмаченными волосами и усталым, тревожным лицом. Я заплакала. И сказала ему:
– Нет, Альберто, я не хочу, чтобы ты уходил. Не хочу.
Я плакала и дрожала, он подошел и погладил меня по голове. Я взяла его руку и поцеловала ее.
– Это неправда, что я больше тебя не люблю. Ты даже не можешь себе представить, как я тебя люблю. Я бы не смогла быть с другим мужчиной. Я бы не смогла лечь в постель ни с Аугусто, ни с кем другим. Я хочу любить только тебя. Я – твоя жена. Когда ты уезжаешь из дома, я жду тебя. Я больше ни о чем не думаю, просто не могу ни о чем думать и постепенно тупею. Конечно, мне это неприятно, но тут уж ничего не поделаешь. Я все помню о нас с тобой с самой первой нашей встречи. Я рада, что я твоя жена.
– Ну
И потом еще очень долго мы не спали вместе.
Когда я вышла из бара, было уже темно. Дождь перестал, но булыжная мостовая блестела от дождя. Я почувствовала смертельную усталость и жгучую боль в коленях. Но я еще немного побродила по городу, потом села в трамвай и вышла у дома Франчески. Окна гостиной светились, я увидела служанку с подносом и вспомнила, что сегодня среда, а по средам у Франчески всегда гости. Я решила не заходить к ней. Снова пошла бродить по городу. Ноги у меня устали, отяжелели, на левой пятке на чулке оказалась дыра, и туфля натирала голую пятку. Я подумала, что рано или поздно мне все же придется вернуться домой. При этой мысли меня зазнобило и затошнило. Я снова пошла в сквер. Села на скамейку и вытянула ногу из туфли посмотреть натертую мозоль. Пятка покраснела и распухла, лопнувший волдырь кровоточил. На скамейках, в тени деревьев, целовались парочки, прямо на земле спал старик, съежившись под зеленым плащом. Я закрыла глаза и стала вспоминать, как иногда днем мы ходили с девочкой гулять в сквер: шли медленно-медленно, время от времени я поила девочку кофе с молоком из термоса, который брала с собой. У меня была специальная большая сумка, куда я складывала все, что могло понадобиться девочке: клеенчатый и махровый слюнявчики, рассыпчатое печенье с изюмом, которое присылала нам мать из Маоны, – девочка очень его любила. Гуляли мы долго: медленно-медленно шли по скверу, я оборачивалась и смотрела, как она ковыляет за мной: капюшон, отороченный бархатом, пальтишко с бархатными пуговицами, белые гамаши. Франческа подарила ей верблюда, которого надо было везти за веревочку и при этом он вертел головой. Очень красивый верблюд, у него даже было седло, обтянутое красной материей с золотыми узорами, и головой он вертел с таким приветливым и рассудительным видом. Верблюд то и дело запутывался в веревке и падал, приходилось поднимать его, и мы потихоньку шли дальше среди деревьев, в теплых и словно чуть влажных лучах солнца, у девочки сползали перчатки, я наклонялась и натягивала их на пальчики и вытирала ей нос носовым платочком, а когда она уставала, брала ее на руки.
Я решила, что ночью пойду домой, а утром – в полицию. Правда, я не знала, где находится полицейское управление, но собиралась поискать точный адрес в справочнике. А потом попросить их, чтобы они разрешили мне рассказать все по порядку, с самого первого дня, может быть, даже некоторые подробности, на первый взгляд несущественные, но они-то и были самыми важными. Конечно, это довольно долгая история, но они должны дать мне возможность рассказать ее. Я стала думать о том человеке, который будет слушать меня, сидя за столом, мне представлялось смуглое лицо с усами. Меня снова начало знобить, и захотелось позвать Аугусто или Франческу и попросить их сходить в полицию, а может, самой написать письмо в полицию и подождать дома, пока они придут за мной. Потом меня посадят в тюрьму, но этого я не могла себе представить. Я видела лишь полицейское управление и мужчину за столом со смуглым длинным и лоснящимся лицом, когда он смеялся, меня начинало знобить, а дальше – пустота, бессмысленная вереница дней, лет, как будто все это случится уже не со мной и никак не связано с моей настоящей жизнью, где у меня была дочка и где были Альберто и Джованна, Аугусто и Франческа, Джемма, и кошка, и Маона с моими родителями. А попаду я в тюрьму или нет – не имеет значения, то, что имело значение, уже случилось, а случилось то, что я выстрелила в Альберто, увидела, как он падает всем телом на стол, и, зажмурившись, бросилась прочь из комнаты.
Девочка родилась три года назад, одиннадцатого января в три часа дня. Я кричала два дня и бродила в халате по всему дому, Альберто ходил за мной следом с перепуганным лицом. Пришел доктор Гауденци и очень неприятная молодая акушерка, которая называла Альберто «папаша». Акушерка сцепилась в кухне с Джеммой, она считала, что Джемма плохо помыла бутылки. Ей нужно было много бутылок для стерилизованной воды, а Джемма была страшно перепугана моими криками, в довершение ко всему у нее вскочил ячмень, и она совсем перестала что-либо соображать. Мои родители тоже были здесь. Я бродила по всему дому и несла какую-то околесицу, просила всех помочь мне покончить с этим треклятым ребенком. Потом я легла в постель, мне безумно хотелось спать, я засыпала на минуту, но тут же просыпалась от ужасной боли и кричала, а акушерка пугала меня, что, если я буду так кричать, у меня будет зоб. Про ребенка я забыла. Про Альберто я тоже забыла и мечтала только об одном – спать и не чувствовать этой боли. Я больше не хотела умереть, напротив, я этого страшно боялась и хотела жить и приставала ко всем, когда же наконец кончатся мои мучения. Но они никак не кончались, акушерка ходила взад-вперед со своими бутылочками, мать, маленькая, вся в черном, плакала в углу, Альберто держал меня за руку, но мне было наплевать на его руку, я кусала простыню и старалась не столько родить ребенка, про него я забыла, сколько вышвырнуть эту боль вон из моего тела.
И вот родилась девочка, боль неожиданно прошла, и, вытянув голову, я стала смотреть на красную голую девочку, которая кричала у меня между ног. Альберто склонился ко мне, на лице его были радость и облегчение, и я вдруг почувствовала себя такой счастливой, как никогда в жизни, боли в теле больше не было, а было чувство гордости и покоя.
Мама поднесла ко мне девочку и положила ее рядом на кровати, она была завернута в белую шаль, из которой торчали два маленьких сжатых кулачка, красных и холодных, и маленькая головка, влажная и лысая. Я увидела лицо Джеммы, склонившееся надо мной с горделивой улыбкой, и у матери была такая же горделивая улыбка, а слабый плач девочки, доносящийся из шали, наполнял меня волнением и счастьем.
Все говорили мне, что надо отдохнуть, но теперь у меня уже не было никакого желания отдыхать, я болтала без умолку, разглядывала девочку, какой у нее носик, и лобик, и ротик. Они закрыли ставни, ушли сами и унесли с собой девочку, со мной остался только Альберто, мы вместе посмеялись над Джеммой, у которой вскочил ячмень, и над акушеркой, которая называла Альберто «папашей». Он спросил меня, по-прежнему ли мне хочется умереть, я сказала, что умирать мне совсем не хочется, наоборот, мне очень хочется выпить апельсинового сока. Альберто пошел за соком и принес мне его в большом стакане на подносе; пока я пила, он поддерживал мне голову и тихонько целовал мои волосы.
Первое время девочка была очень некрасивой, и Альберто
Когда девочке было месяца три, Альберто начал ее фотографировать, он снимал ее в ванночке и на столе, в чепчике и без чепчика, и на некоторое время очень этим увлекся, даже купил еще один фотоаппарат, более современный, и большой альбом в цветастом переплете и старательно наклеивал туда все эти фотографии, соблюдая хронологию, а внизу ставил дату красными чернилами, а иногда делал какую-нибудь подпись. Но потом ему надоело фотографировать, как надоедало вообще все. Однажды он сказал мне, что ему хочется немного проветриться и повидаться с друзьями и он поедет к ним на виллу на озера; когда он собирал чемодан, я заметила, что он кладет туда стихи Рильке. Он уехал и запер на ключ дверь своего кабинета, это он никогда не забывал сделать, а я листала альбом с фотографиями, который лежал на столе в гостиной, и жалела, что ему надоело делать фотографии и альбом остался наполовину пустой. Мне было так грустно смотреть на пустые черные страницы альбома, на последней фотографии девочка была снята с погремушкой, а внизу стояла подпись красными чернилами: «Начинаем играть». И тогда я подумала, что, видимо, одна Джованна никогда ему не надоедает, – я, конечно, не сомневалась, что на озера он поехал с ней и теперь они вместе читают Рильке на скамеечках на берегу озера. Мне он тоже когда-то читал Рильке, но это быстро ему надоело, и дома по вечерам он читал про себя газету или книгу, с силой чесал себе голову, ковырял в зубах зубочисткой, никогда не обсуждал со мной прочитанное и не делился своими мыслями. Я вдруг подумала, нет ли тут и моей вины, но ведь я же всегда слушала его внимательно и стихи хвалила, хотя они и казались мне скучноватыми. Интересно, каким образом Джованне удалось так привязать его к себе, наверно, она никогда не показывала, что любит его, а наоборот, все время мучила и обманывала, и потому он не знал с ней покоя и не мог ни на минуту забыть о ней. Я пошла посмотреть на девочку в кроватке, и мне стало жаль ее, эту девочку, потому что я одна любила ее по-настоящему. Я вынула ее из кроватки, чтобы покормить, и, пока расстегивала халат и давала ей грудь, думала о том, что, когда женщина держит на руках собственного ребенка, все остальное для нее не имеет никакого значения.
В полгода я начала отнимать девочку от груди, я готовила ей кашку из рисовой муки, которая ей совершенно не нравилась. Она была все такой же худенькой и плаксивой, и у нее часто болел животик. Доктор Гауденци был очень любезен, он регулярно навещал нас, осматривал девочку, но, случалось, терял со мной терпение и ругал меня за то, что я такая психопатка и паникую по любому поводу. Я и правда все время паниковала, и, если у девочки вдруг поднималась температура, я прямо голову теряла от ужаса, каждую минуту ставила ей градусник, читала в книжке про все детские болезни подряд, не причесывалась, не ела и не спала по ночам. Даже если температура поднималась совсем немножко, я превращалась в настоящую фурию, кричала на Джемму без всякой причины, словно она была в чем-то виновата. Потом, как только температура падала, я постепенно успокаивалась, мне становилось стыдно перед Джеммой, я звала ее и дарила что-нибудь. Временами у меня возникало желание совсем не видеть девочку. Мне даже не хотелось смотреть на ее вещи: на погремушку, коробочку с присыпкой, пеленки, разбросанные на стульях, а хотелось ходить в кино с подругами или читать романы. Но подруг у меня не было, а если я открывала какой-нибудь роман, мне сразу становилось скучно, и я вновь брала книжку про то, чем кормить маленьких детей и чем они болеют.