Семигорье
Шрифт:
— Ты вот что, Олёша, щеночка мне оставь. Утихнет дома — возьмёшь. Ах ты, едрёна калина!..
Ночь Алёшка проворочался на сене, не столько от духоты и комарья, сколько от смуты, которую зародил в нём Федя-Нос.
Весь другой день он провёл около избушки, помог перепилить пару лесин, поколол их помельче, вместе сходили на вырубку, нарезали берёзы на веники — Федя-Нос любил париться в баньке, за раз исхлёстывал по два веника. Потом поиграл на лугу со щенком и нарёк его именем: отныне собачка стала «Уралом». «На Урале мы долго и, кажется, хорошо жили», — пояснил Алёшка. А к вечеру вдруг собрался домой, и Федя-Нос его не задержал.
— Ступай, Олёша, — сказал он. — Пригляжу
К посёлку он подошёл уже в сумерках и свернул на тропу, которой обычно ходил к перевозу. На обрыве, против дома, увидел одинокого человека и, чувствуя, как заколотилось сердце, помедлил с шагом.
Случайно отец оказался у знакомой тропы или долго и намеренно поджидал его — Алёшка не понял. Отец стоял, сутулясь, в руках держал очки. Даже в сумеречном закатном свете было видно, как осунулось его лицо. Близорукие глаза смотрели на Алёшку с такой растерянностью и болью, что ещё миг — и Алёшка опустился бы перед отцом на колени.
Отец старался говорить спокойно, но голос его срывался:
— Хотел предупредить… Мама очень взволнована. Я погорячился. Ты — тоже… Глупо, очень глупо: рвётся там, где не ждёшь. — Он судорожно вздохнул, надел очки. Даже стёкла очков не могли скрыть его затуманенных страданием глаз.
Алёшка опустил голову, сказал:
— Прости меня, папа. Щенка я отдам…
Иван Петрович испуганно взглянул на сына, достал из кармана платок, подержал в руке, снова сунул в карман.
— Не в щенке дело. Собачка пусть живёт… — сказал он и беспокойно огляделся. — Ты вот что: иди домой. Мама тебя ждёт. Иди!..
Дрожащие руки отца коснулись его рук, и Алёша почувствовал, как в его груди вдруг всё заледенело. Он понял: дома что-то произошло, что-то гораздо более важное, чем всё, что было до сих пор.
У крыльца отец остановился.
— У меня тут дела. Пойду проверю, — сказал он, ещё раз взглянул на Алёшку и пошёл, почти побежал мимо заборчика, не оглядываясь. Алёшке казалось, что он вот-вот споткнётся — ноги плохо слушались отца.
В доме всё было на своих местах. Мать сидела в большой комнате за столом, писала письмо.
— Я ждала тебя, Алёша. Сядь, — сказала она. Мама всегда встречала его улыбкой, всегда, когда бы он ни переступал порог дома, откуда бы ни возвращался — из школы или с охоты. Первый раз он не увидел маминой приветливой улыбки, она даже не перестала писать.
— Сядь, Алёшенька, — повторила она, и Алёшка, впервые оробев перед матерью, послушно сел.
Маму он не узнавал: лицо её как будто заострилось, было решительным и непреклонным, рука твёрдо лежала на столе. Как будто невероятной силы пружина, обычно закрученная лишь на слабый виток, теперь сжалась в ней до предела. В каждом движении её руки, повороте головы, взгляде звенела эта напружиненная сила.
Мама дописала письмо, аккуратно перегнула, вложила в конверт.
— Алёшенька! — Она смотрела на него решительно. — Я ничего не буду тебе объяснять. Всё мы решим потом. Сейчас я прошу об одном: ты должен поехать со мной в Ленинград…
«Вот оно! — Алёшка замер. — Вот оно, то смутное, тревожное, что передалось ему от отца. Мама хочет уехать! И он, Алёшка, должен…» Он с трудом понимал, что он должен. Как из плывущего над рекой осеннего тумана постепенно проступают очертания прибрежных кустов, песчаных кос, застрявших на отмелях коряг, так в его сознании проступило то, что случилось в доме той, теперь, казалось, далёкой, ночи, когда разгневанный отец выбросил на двор щенка. Теперь он мог понять растерянность отца, знал, почему он не поднялся в дом, а придумал себе дело в посёлке. Он понимал теперь, почему
Мать положила ему на голову руку.
— Алёшенька! Родной мой! Не время говорить о моей, о твоей жизни. Ты всё поймёшь потом. Сейчас ты должен поехать со мной! Должен. Алёшенька, должен…
Глаза её, полные слёз и отчаяния, молили. Алёшка понял, что мама давно задумала уехать из Семигорья, но у неё не хватало сил начать другую жизнь без него. Маленькая собачка подстегнула время, она подстегнула и мамину решимость.
— Поедем, Алёшенька… Мне надо успокоиться, повидать родных. Папа тоже подумает… Может, ещё всё уладится… Нам надо поехать, Алёшенька… — Она не отпускала, гладила его руку своей горячей, огрубевшей в домашних делах ладонью.
Алёшка не мог выстоять перед её слезами.
— Хорошо, мамочка, поедем, — покорно сказал он, — только не плачь. Пожалуйста, не плачь, мама!
На кухне тихо открылась дверь. Елена Васильевна поспешно вытерла платком глаза, выпрямилась, подобрала локти. Снова она была непримирима, её прищуренные глаза смотрели сухо и решительно.
Алёшка слушал, что делает отец: отец постоял у порога, подошёл к дверям комнаты, заглянул, поспешно ушёл обратно. Остановился, затих. Алёшка напрягает слух, слышит, как отец пальцами постукивает по столу.
Мать неподвижно сидит, охватив щёки ладонями.
В доме так тихо, что хочется кричать.
У РОДНЫХ
Алёшка с тёмной лестничной площадки последним протиснулся в узкую дверь и встал у порога. Длинный, стеснительный, с тяжёлым чемоданом в руке, он стоял у большой, окутанной паром, радостно шипевшей плиты и терпеливо ждал, когда притихнут ахи, охи, поцелуи, суматошный говор семейной встречи. Елену Васильевну окружили, обнимали и целовали все разом, потом заново, по очереди: сестра Мария — Мура — Мусенька, самая старшая сестра Марина, или Мома, как звали её по-семейному, муж самой старшей сестры, дядя Саша, хитро подмигнувший Алёшке через поблёскивающие стёкла пенсне, и дедушка Василий, не потерявший достоинства даже в этой всеобщей суете. Бабушка Катя, такая толстая. Что руками не обнять, но с удивительно молодым гладким и добрым лицом властным жестом отстранила всех, передником вытерла рот и расцеловала любимую дочку в глаза и губы.
Елена Васильевна стояла пунцовая, счастливая. Шляпка её съехала и закрыла ухо, волосы выбились на лоб, глаза повлажнели и блестели от радости. Она, не переставая, смеялась и отвечала сразу всем. Никто ничего не мог понять и не хотел понимать — то, что было самым важным, видели все: их Ленушка снова в кругу родных.
Из общей суматохи, словно мячик из воды, вынырнула Олька, дочка Муры — Мусеньки. Чмокнув Елену Васильевну в щёку, она, словно кошечка, прыгнула к Алёшке и, повиснув у него на шее, жарко поцеловала в губы. Алёшка стоял, с трудом удерживая в руке чемодан, он заметил прищуренный лукавый взгляд Ольки и не знал, что делать. Не отнимая тёплых оголённых рук от Алёшкиной шеи, Олька ещё раз жарко поцеловала Алёшку в губы и опять испытующе заглянула ему в глаза из-под длинных редких ресниц. Она как будто разом хотела почувствовать, каким Алёшка стал за шесть лет разлуки, но так и не почувствовала брата, скинула руки с его шеи и, энергично подталкивая в спину, выставила Алёшку на всеобщее обозрение. Вконец растерянный, Алёшка, вслед за Еленой Васильевной, покорно принял суматошные приветствия и удивлённые возгласы, новые охи и ахи.