Семья
Шрифт:
– Что тебе надо приготовить?
– Ничего нельзя брать с собою. Я здесь заплачу 25 долларов – и это все.
«Господи, Господи! – в душе взывала Мать. – Поддержи меня. Гибну! Мы все гибнем!»
Ей мучительно хотелось остаться одной, уйти из пансиона № 11, от жильцов, от родных даже. Опомниться, одуматься. Не быть ничьей ни мамой, ни тетей, ни хозяйкой. Освободить душу от всех уз и оглянуться на жизнь. Что-то было нужно понять в своей жизни – и скорее, скорее, потому что протест поднимался и рос в ней. Горечь заливала ее душу, мутила сознание. Но куда уйти?
13
Утром съехали графиня с сыном. Они нашли маленькую квартирку в районе Арены, где Леон должен был выступать в тот же вечер, но под вымышленным именем. Мадам Климова негодовала. Титул графа Dias da Cordova, по ее словам, выглядел бы шикарно на афише. «Имеют титул и не умеют им пользоваться, – думала она со злобой, – а кто умел бы, тому не Дано».
Расставание прошло дружески, во взаимных обещаниях «не забывать» и встречаться. Мадам Климова, хоть и не получив приглашения, обещала навещать и почаще.
Матери не удалось оставить дом раньше полудня. Она старалась ничем не выдавать своего горя. Петя и она решили, что его уход должен оставаться строжайшим секретом, даже от Лиды и Димы. Дело шло о его жизни. Когда он уйдет, она скажет, что ему предложили работу в Шанхае и он спешно уехал. Мать уже составила рассказ, взвешивая каждое слово, чтоб заучить и не оговориться неосторожно.
– Он уехал в Шанхай. Друзья по его футбольной команде нашли ему там работу. Много значит рекомендация. Конечно, надо было спешить.
Тут она предполагала вопросы и восклицания слушателей:
– Почему так спешил?
– Письмо, что извещало его о работе, хоть и заказное, а сильно задержалось в дороге. Времени осталось в обрез. Прямо-таки мы боялись за каждый лишний час.
Тут неизбежно, а может быть, и раньше, мадам Климова спросит коварно и нарочно громко:
– Как же это он уехал? А паспорт?
Здесь она скажет приблизительно так, и скажет спокойно, если сможет, даже со снисходительной улыбкой по адресу Пети:
– Уж он так обрадовался, так торопился, что толком и не рассказал. Он получил какую-то бумагу от этих своих друзей-англичан. Там он был уже помечен как служащий и член футбольной команды (и в скобках: у них же скоро состязание с кем-то). Эта фирма дает протекцию в дороге всем своим служащим, значит, и Пете. Да, видела и бумагу. Своими глазами. Бумага с печатью.
– Но как же он вышел с концессии? – конечно, будет настаивать Климова. – Как прошел через японскую полицию? Он ведь «отмечен»?
– Да он и не выходил совсем, – скажет Мать наивно. – Ему написали, как ехать, и он мне рассказал. От берега британской концессии в моторной лодке английского консульства, до Таку-Бар, а там на английский пароход.
И все позавидуют Пете.
«Боже мой – думала она. – Ведь все это могло бы быть правдой!»
Наконец она оставила дом и отправилась на кладбище.
Ничего нет на свете печальнее кладбища в ранние часы хмурого февральского вечера, времени угрюмых ветров. Ни былинки зеленой травы,
Мать быстро пошла к Бабушкиной могиле, в далеком углу, где места подешевле. Там она стала на колени, руками обвила маленький холмик, склонила голову – и на миг замерла.
– Ты слышишь меня, мама? – прошептала она. – Ты видишь, что я здесь? Ты знаешь, с чем я пришла?
Ее слезы полились ручьями.
– В этом мире одно мне не изменило – твоя любовь. Пусть твоя любовь будет сильней твоей смерти. Не оставляй меня. Научи, что мне делать. Может быть, я делаю ошибку – и дети должны остаться со мною, как ты когда-то сказала: «Умрем все вместе». Или надо их отпустить – пусть идут и ищут… Скажи мне слово, дай знак, что ты слышишь. Хочу видеть, что-то тронуть родное, к чему-то доброму, теплому прикоснуться…
Она плакала горько, и ее слезы стекались в маленькие озерца, в углубления на неровной поверхности холмика, застывали на засохших рождественских хризантемах и маленьких камешках. Озерца постепенно сливались вместе, в одну лужицу.
Но не было слышно другого звука, только под ветром где-то дребезжали металлические листья венков и царапающим вздохом отвечали им стеклянные цветы.
– Ты видишь меня, мама? Ты слышишь? – повторяла она снова и снова, но уже не могла выговаривать слов, только слоги, заикаясь от дрожи, утомления, холода. – Почему ты так навсегда бесповоротно ушла? Почему я не вижу тебя даже во сне? Я засыпаю с мыслью, обращенной к тебе, но ни разу, ни разу ты мне не явилась. Как ты можешь меня оставить одну в таком горе?
Но ответа ей не было. Могила была безмолвна. Ей казалось, все в ней онемело, и она сама уже была душою так же мертва, как этот час, этот ветер и эта могила. Но пока она лежала так, застывая, что-то в душе ее двинулось и уже подымалось, какая-то крепкая сила – не радость, не тепло – нет, большая сила – спокойная покорность. Это была покорность веры: как будто облака расходились, как будто видимый мир раздвигался – и она созерцала тропинку, о какой Бабушка сказала когда-то. «Люби ее – это твоя дорога в рай».
– Да будет воля Твоя, – прошептала она подымаясь и вдруг увидела крест над собой. Она видела его много раз раньше, этот крест на Бабушкиной могиле, но поняла только сейчас. В сумерках – высокий и белый – он возвышался на фоне темнеющего неба, угасающего света, печальной и голой земли – один только чистый и белый – одна дорога, одна ноша, один путь – страдание за всех.
Она почувствовала, что это и есть ответ на все ее печали. Жить, как жила, идти, как шла, всех любя и все прощая, как Бабушка. Ее душа наполнилась спокойствием. Она поняла, что жизнь ее и пути разрешаются не ею самой, а выше. Она поклонилась кресту и пошла к выходу.