Семья
Шрифт:
— Да разное...
— Ну, а все же?
Петр Григорьевич улыбнулся — может, Иван Павлович шутит? Но тот настаивал на своем, и Петр Григорьевич попытался вспомнить:
— Ну, к примеру, что-то насчет того, как любовь помогает жить и работать. Вчера спорили. Да он лучше сам расскажет, а я и не припомню всего-то... Пойду позову его.
— Нет, нет... Лучше сам, Петр Григорьевич, как можешь...
— Да я о любви и не умею говорить, Иван Павлович... Сам знаешь, как мы раньше любовь-то понимали... Лишнего разговору не заводили: полюбится — женись. А нынче еще и обсудят, да не просто о себе, а так говорят:
Было видно, что Петр Григорьевич частенько слушал разговоры сына и Валентина, и у него выработав лось свое особое мнение по многим вопросам.
А Иван Павлович сидел, слушал и думал, что вот заставил рассуждать о любви старика, а все из-за того, что приехала Юлия Васильевна и привезла письмо Нины Павловны. Сестра просила узнать, как живет Валентин и что он думает делать дальше. Но только узнать так, чтобы он не обиделся. Когда Иван Павлович прочитал ее письмо, он улыбнулся:
— Это, выходит, что я должен любовью заняться? Ты, может, как-нибудь сама, Юля, узнаешь?
— Нет, нет, надо срочно, а то Галина-то скоро рожать будет... А ты старший, должен натолкнуть их на правильный путь...
— Ну, ну, ладно...
Юлия Васильевна привезла письмо Валентину от Галины. Это письмо и сейчас лежало в кармане Ивана Павловича.
«Надо отдать», — подумал он и поднялся.
Валентин, действительно, писал, разбросав по столу листки бумаги. При входе Ивана Павловича он с шумом собрал их и закрыл книгой.
— На-ка, тебе прислали... — подал Иван Павлович ему письмо и повернулся обратно. — А потом зайди к нам, вместе и ответ напишем.
Он ушел, а на краешке стола остался конверт. Валентин разорвал его. И едва первые строки, писанные таким знакомым, таким понятным почерком, были уловлены глазами, до него с мгновенной ясностью дошло: да, это писала она, Галина.
Опущены руки, в одной из которых полусмятый лист письма. Нет, нет, это не примиренье, это — скорее всего — гордая обида на него; она, эта обида, чувствовалась в каждой фразе письма. Но что заставило ее писать? Или она хотела просто высказать наболевшее на сердце, не забыв упомянуть и Зину?
Тяжело стало на сердце Валентина. Выходит, виноват во всем он, уехав в Ельное. Кстати, и Зина упоминается... Нет уж, Галя; если двое не могут сами решить свою судьбу, к чему вмешивать еще и третьего человека... Третьего... А как же тот, третий, как же Бурнаков? Или... уже наигрался? Не потому ли, Галинка, и пишешь ты мне, что тебе уже некому высказать обидные слова? Да, да... вы были с Бурнаковым прежде очень счастливы, а что же сейчас случилось? Нет, писать я тебе не буду, не нужно обманывать себя.
Валентин устало поднял письмо... Сын... Сын? У них будет сын?!
Он вскочил и, хотя строчки прыгали у него перед глазами, быстро прочитал конец письма, где Галина писала о будущем ребенке... И счастливо — словно завороженный этим чудесным словом «сын» — улыбнулся, открыл ящик стола и выхватил чистый лист бумаги.
Вскоре письмо, восторженное, грешащее всеми возможными ошибками и стиля и логики, было написано, он перечитал
Валентин поднял голову, счастливое выражение на лице тускнело, в глазах появилось что-то тревожное и злое... Интересно, как далеко зашли отношения Галины и Бурнакова... Нет, нет, не может этого быть... И все же.
Лист бумаги, только что торопливо исписанный, уже разорванный лежал в корзине. Никаких писем не нужно, со временем все объяснится.
На сердце легла привычная тяжесть.
17
С тех пор, как Тачинский увидел Тамару и Зыкина вместе и узнал, что они скоро поженятся, — а это было известно уже всему поселку, — ом стал избегать встреч с девушкой. Где-то в глубине сердца затаилась на нее обида, но внешне все узнавали в нем прежнего Тачинского, каким он был до романа с Тамарой: он почти круглосуточно был на шахте, и уже не в кабинете, а чаще всего — в забоях... Испытания угольного комбайна шли с переменным успехом: бывали случаи, когда агрегат работал безотказно в течение двух-трех суток, но часто машина стояла.
...Однажды вечером, когда комбайн пошел на полный ход и получилась заминка из-за подачи порожняка, Тачинский возмутился работой транспортников.
— А если комбайн пойдет теперь без перерыва, что вы будете делать? — напустился он на Зыкина. — Из-за вашей халатности машину останавливать не будем... Идите и сейчас же организуйте бесперебойную подачу вагонов.
Зыкин ушел.
Спустя полчаса Тачинский прошел мимо дежурных слесарей, ремонтирующих только что остановившийся электровоз.
И вдруг, уже отойдя в полутьму штрека, он услышал голос, от которого остановился, как вкопанный...
— Замечаете, ребята, как главный инженер кричит теперь на нашего начальника? Кричать-то бы еще ничего, но если вспомнить, что наш начальник отбил у него бухгалтершу, то...
Тачинский не поверил своим ушам... Вот какие разговоры, оказывается, вызывает его требовательность к Зыкину? Значит, справедливо или нет будет он требовать с Зыкина, а люди будут думать, что все это — в отместку за Тамару? Как же это устранить? Ведь получится нехорошо, если так подумают, услышав людские пересуды, Клубенцов и Шалин. Откровенно говоря, им-то как раз Тачинский и не хотел давать лишний козырь против себя... Но как же избежать этого? И совсем неожиданно Марк Александрович нашел выход...
...Вернувшись из шахты, он зашел к Шалину.
— Семен Платонович... Я больше не могу работать с Зыкиным...
— Почему? Или Зыкин не выполняет ваших распоряжений?
— Не то... Тут дело личное.
И Тачинский, вздыхая и хмурясь, рассказал о том, что среди шахтеров носятся слухи, подобные тому, который он сам лично услышал сегодня.
— М-да... Положение неважное... — Шалин сидел в раздумье.
— А что, если нам поговорить откровенно с Зыкиным?