Сэр Гибби
Шрифт:
Супруги ничего не сказали Гибби о допущенной им вольности. Они слишком боялись — не святого апостола Иакова и его предостережения про «бедного в скудной одежде» (ибо сами по себе эти слова казались им достаточно безобидными), а того, что Гибби покажет на них пальцем. Однако на будущее они предприняли совершенно конкретные меры: миссис Склейтер сама поговорила со служителем, открывающим дверцу скамьи с другой стороны, и теперь, проходя на своё место, всегда пропускала Гибби вперёд. Кроме того, она навсегда убрала из своей гостиной Новый Завет.
Глава 48
Необходимые мелочи
Из всего сказанного читатель наверняка уже понял, что воображение Донала было увлечено Джиневрой, а у него за воображением всегда следовало сердце, чтобы сполна разделить его восторг и радость. Но эта влюблённость (если по отношению к его чувству уже можно было употребить это самое избитое и самое неопределённое в мире слово) не только не мешала ему учиться, а напротив, изощряла его мышление и подталкивала его к новым высотам, чтобы он мог превзойти не своих соучеников, но самого себя. Конечно, были минуты (причём, весьма длительные), когда Донал начисто забывал про Гомера, Цицерона, дифференциальное исчисление и химию, думая о «милой барышне» (как
Его мысли то и дело устремлялись к её образу, но лишь для того, чтобы вознести благоуханный фимиам её прелестной, женственной простоте. Всякий раз, когда в сердце ему слетала новая песня, он тут же думал о Джиневре: наконец–то, ему снова будет чем её порадовать! Интересно, многие ли поэты приносят возлюбленным свои дары с таким же благородным пылом? Хотя Джиневра читала приношения Донала с нескрываемым восхищением, она вряд ли могла оценить их по достоинству. Она ещё не стала женщиной настолько, чтобы воздать им должное, ведь в своём радушии и неразборчивости девичьи души готовы с одинаковым восторгом внимать и хорошему, и посредственному, если одно похоже другое хотя бы внешне. Сколько болезненных уколов испытали бы поэты, слушая восторженно–искренние похвалы возлюбленной своим стихам, если бы в тот же самый момент иной голос шептал им на ухо другие стихи, удостоившиеся такой же горячей похвалы из тех же милых уст!
Субботними вечерами, когда Гибби отправлялся домой, Донал устраивал себе свой собственный тихий праздник: он писал стихи. Вернее, он усаживался за стол, чтобы писать стихи. Иногда они приходили к нему, а иногда нет. Когда в окнах большой соседней комнаты показывалась луна, Донал гасил свою лампу, открывал дверь и из своей маленькой комнаты, освещённой мирным огнём камина, неотрывно смотрел на странную, жутковато–молчаливую пустыню, беспорядочно заставленную осколками неудавшегося домашнего уюта. Эти нагромождения вещей, большинство которых были для него непонятными и непривычными, с унылым, заброшенным видом возвышались в дымчатом лунном свете. Даже сам этот свет был слабым и уставшим и, казалось, с трудом пробивал себе дорогу сквозь многолетнюю пыль на оконных стёклах, и Доналу думалось, что из ясного и осознанного настоящего он взирает на гаснущий сон прошлого. Иногда он выбирался из своего гнезда и неспешно расхаживал между высокими шкафами, столами с кривыми паучьими ножками, таинственного вида секретерами, изношенными стульями, давая полную свободу своему буйному воображению. Чтобы мечтать и грезить, ему не нужен был ни опиум, ни другое бесовское зелье. Он мог мечтать по своей воле. Правда грёзы его были краткими и быстро сменяли друг друга. Иногда Донал воображал себя призраком, вернувшимся на землю, чтобы посетить места и видения былой печали, ставшие ещё более печальными оттого, что жившая в них скорбь начисто иссохла и теперь бедный дух обречён на то, чтобы снова и снова переживать ту жизнь, которую так бездумно растратил будучи в теле, и наказание его в том, чтобы скитаться по всему миру и бродить по его улицам, будучи не в силах ни на йоту изменить ход людских событий, всё больше осознавая, каким бесполезным и бесплодным было его земное существование, и бесконечно каяться в своей добровольной и своевольной никчёмности. Порой он был узником, жаждущим жизни, тоскующим по вольному ветру и людским лицам вокруг, а лунные лучи представлялись ему солнечным светом, еле–еле пробивающимся в его темницу. Иногда ему представлялось, что он переодетый принц, напряжённо размышляющий, как ему внезапно появиться и одним ударом разрубить хитросплетения врагов — особенно злобного чародея, заколдовавшего его так, что ни один подданный не узнает своего истинного властителя. Но любые его мечты всё равно обращались к Джиневре, и все свои стихи он писал как будто в её присутствии и для неё одной. Иногда его охватывал страх: ему казалось, что все эти странные вещи глядят на него и вот–вот свершится что–то жуткое. Тогда он поспешно возвращался к себе в комнатку, торопливо закрывал за собой дверь и усаживался у огня. Раз или два его спугнули тихие шаги хозяйской внучки, пришедшей поискать что–то в одном из ветхих шкафов, куда уже давно складывали не слишком нужные мелочи. Однажды он сказал Гибби, что ощутил на себе чей–то пристальный взгляд. Кто на него смотрел, как и откуда, он так и не смог сказать, и потому посмеялся над собой, но от слов своих не отказался.
Он ещё не начал читать Новый Завет так, как читал его Гибби, но разум его тянулся к свету и свободе, и Донал смутно ощущал перед собой некую великую, но пока неясную цель, влекущую его к чему–то лучшему. Его состояние больше напоминало слепое желание расти, нежели сознательное устремление к более–менее чётко определённому Добру. Он всегда — и чем дальше, тем больше — радовался любым проявлениям великодушия и инстинктивно отшатывался от всего подлого и низменного. Но пока он ещё не сосредоточил все свои усилия на том, чтобы стремиться уподобиться тому, что он сам считал вершиной добра и благородства; он не встал ещё на путь, ведущий к подлинному, действенному единству с истинным Благом, без которого человеку никогда не обрести покоя. Я говорю всё это не для того, чтобы подробно описать, как развивался характер Донала, но для того, чтобы мой читатель мог лучше себе представить, каким он был тогда.
Они с Гибби почти не говорили о Джиневре, но молчаливо и постоянно признавали её существование и близость. Они упоминали о ней только при необходимости, полагая себя не вправе говорить о ней, как человек не вправе беспричинно навязывать другому своё общество.
Донал ходил в церковь мистера Склейтера по его же требованию, предъявленному по праву благодетеля. Ему было тяжело выносить то, что произносилось с кафедры, но он утешал себя тем, что во время служения может находиться рядом с Гибби. Кроме того, отыскав себе местечко на противоположной галерее, он мог украдкой
Донал не показывал эти стихи Гибби и ни разу не критиковал проповедника в его присутствии. Он знал, что хотя сам он лучше многих видит нелепость речей этого убогого джентльмена, Гибби гораздо больше других ценит достоинства незадачливого священника и слишком близок к мистеру Склейтеру, его дому и семье, чтобы относиться к нему с критичной неприязнью. Кроме того, Гибби вообще мало что понимал в воскресных проповедях, ведь никто не обучал его той богословской путанице, которая порой прочно отбивает у людей вкус к истинной религии. Так что Гибби просто ничего о них не думал: почём ему знать, может, они и вправду мудрые и хорошие? Сначала он пытался укрыться от них за чтением Нового Завета, но когда прекрасная рука его соседки в третий раз заслонила от него страницу и мягко убрала книгу с его колен, он увидел, что чтение во время проповеди обижает её, и с того времени ему пришлось удовольствоваться размышлениями: слушать то, чего он совершенно не понимал, он просто не мог. С каким восторгом он слушал бы проповедь о Христе — таком, каким Он Сам предстал перед людьми и каким Гибби уже немного Его знал — вместо того, чтобы тщетно ловить десятое или двадцатое Его отражение в зеркале человеческого понимания, которое предлагал своей пастве мистер Склейтер! Люди, нападающие на Сына Человеческого, чаще всего нападают лишь на искажённые, ошибочные о Нём представления; на самом деле, они ни разу даже не видели и, скорее всего, пока не способны увидеть Его настоящего. Но есть и те, кто навязал им эти ложные понятия; кто проповедует Христа, не посвятив себя Ему; кто черпает свои представления о Нём через вторые и третьи руки, а не от Него Самого. Они повинны в том, что их слушатели не желают больше искать Христа и познавать Его. Христос смиряется с тем, что люди искажают Его облик, как смирился с лжесвидетельствами против Себя, ещё будучи на земле. Однажды вся правда выйдет наружу; но до тех пор — до тех пор, пока Его не узнают таким, какой Он есть, — Бог медлит являться к нам со спасением.
Миссис Склейтер вела себя со всей искренностью, на которую была способна, по отношению не только к Гибби, но и к Доналу. Её внутренний рост ещё не прекратился, и под влиянием духа Нового Завета, так явно проявлявшегося в Гибби, в ней уже были заметны первые признаки улучшения, хотя она и убрала букву Божьего Слова из своей парадной гостиной. Она попросила Гибби поговорить с Доналом о его одежде и манере выражаться. Всем видно, что Донал — очень одарённый человек, сказала она. Но будь он даже неимоверно талантлив, ему не удастся ни пробиться в мире, ни завоевать соответствующего положения, если он будет так же нелепо одеваться и говорить. Даже самый мудрый и лучший из людей, добавила она, станет лишь объектом насмешек и презрения, если не станет выглядеть и говорить, как все нормальные люди. Про себя Гибби подумал, что это, пожалуй, не совсем так: был же, в конце концов, Иоанн Креститель! Однако он ответил ей, что Донал может прекрасно изъясняться по–английски, но единственным мужчиной, от которого он когда–либо слышал английскую речь, был Фергюс Дафф, а тот говорил настолько манерно и вычурно, что Донал решил говорить только на родном ему шотландском, полагая что любое другое наречие будет звучать в его устах фальшиво и не по–мужски. Что же до его платья, пояснил он, то Донал беден и не может себе позволить покупать новую одежду, пока не износит старую, какой бы старомодной она ни была. «Видели бы вы меня раньше!» — добавил Гибби, завершая свою пантомиму весёлым смешком.
Миссис Склейтер поговорила с мужем, а тот в свою очередь сообщил Гибби, что если тот желает снабдить мистера Гранта подходящим платьем, он может одолжить ему денег в счёт будущего наследства. Выдавая своему подопечному деньги на мелкие расходы, мистер Склейтер каждый раз выставлял себя благодетелем, хотя ради справедливости надо сказать, что все его записи были верными и точными до последнего фартинга.
Получив деньги, Гибби готов был немедленно потащить Донала к портному, но тот воспротивился.
— Нет, нет, — сказал он. — Мне и такая одежда сгодится. Ты и так для меня столько всего делаешь, сэр Гилберт, и я тебе благодарен, как собственной матери. Неужто я не знаю, что не будь у меня рубашки да штанов, ты всегда меня оденешь? Только вот франтить мне ни к чему, и на это я ни от тебя денег не возьму, ни от кого другого. Нет, нет! Вот когда изношу то, что есть, тогда и посмотрим; может, и правда, что получше выберем. А своей доброй хозяйке миссис Склейтер ты вот что скажи: когда у меня будет, что сказать миру, то люди будут меня слушать вовсе не из–за того, что на мне надето. А если ей стыдно пускать меня к себе в гостиную, то пусть больше меня не приглашает, и я не стану приходить, потому что пока другой одежды у меня нет. Но в следующем году у меня должно быть немного денег — я же собираюсь летом поработать! — и я куплю себе что–нибудь получше. Когда куплю, тогда и приду ей показаться, а там уж пусть она сама решает, что делать.