Серафим
Шрифт:
– Иди к реке!
Настя, с Рыбой, как с ребенком, на руках подошла, босиком по сырому песку, к воде.– Подними Рыбу на руках! Подними над головой!
Настя подняла Рыбу над головой. Я глядел на золотую чешую, как ошалелый. Вода лилась с Рыбы, капала Насте на волосы, на лицо, на шею, на затылок. Тяжелые золотые капли лились, и золотой свет обнимал Настино лицо. Она стояла, облитая серебряным и золотым светом.– Зайди в реку! Ну же! Заходи!
Настя, с поднятой над головой Рыбой, зашла в воду по щиколотки. По колено. Шла дальше. Вода подошла к ее животу. Я видел – она поняла меня.– Ныне отпущаеши, Владыко…
– Раба Твоего!..
– Рыбу Твою…
– По глаголу Твоему…
– С миром!
Настя осторожно, как ребенка, поднесла Рыбу к ее родной воде. «Да, да, так крестят детей, так я сам крещу во храме, да, вот так… Крещение природы… Крещение Рыбы… Да нет, это Рыба Золотая, Христова, Сама крестила нас…» Настя разжала руки. Рыба скользнула из ее рук вольно, свободно, беспечно и счастливо. «Да, а так вот… вот так… младенец выходит из утробы матери рожающей… как рыба… как золотая… золотой ребенок… выплывает в звездный, подлунный мир, и легкими, жабрами красными, глотает воду… воздух… вдох… первый вдох… первый, безмолвный крик – ужаса, отчаянья, радости, свободы…» Рыба, еще не веря свободе, постояла в воде, как затонувшее золотое бревно, пошевелила хвостом, я видел. Рыба просвечивала сквозь толщу дегтярной воды, как днище перевернутой смоленой лодки. Река – перевернутое небо. Небо – перевернутая вода. Все течет. Все втекает и вытекает. Все дрожит и мерцает и льется. И нет этому конца. Вот как все просто. Все так просто. А все – боятся. И Рыба,– Господи! Дай мне ее… навсегда!
Яблоки падали в траву. Дали синели могуче. Праздник шел на меня, как огромная по реке волна. И там, в церкви, когда началась служба, когда звенели во мне слова древних песнопевцев: «Мрак законный, светлый Преображения прият облак, в немже Моисей и Илиа бывше, и пресветлыя славы сподобльшеся, Богу глаголаху: Ты еси Бог наш, Царь веков!» – когда мы с Володей взахлеб пели солнечный стих: «Солнце убо землю уясняя, абие заходит… Христос же со славою облистав на горе, Мир просветил есть!..» – я все еще лежал на животе, на горячей земле, там, на Чайкином бугре; и облака складывались надо мной в блистающее в небесах, облаченное в белый виссон Тело Христа, и поднимал Он руки, ярче костра пылая, и горел между туч розово-алый, как ягода малина, хитон Моисея, и развевался по звездному ветру сапфирный гиматий Илии. И шептал я, на земле распятый грешник, горящему в небесах Царю своему: прости меня, Боже, за все, прости, прости меня. ГЛАВА ВОСЬМАЯ ЮЖНАЯ СТЕНА ХРАМА. МОЛИТВА МАГДАЛИНЫ На крыльцо избы густо нападал снег. На крыльце избы стоит на коленях Мария Магдалина. Она одета в домотканое, серое платье. Лишь по подолу вышита жадная строчка крови: красные кресты, кресты. Мария Магдалина молится. Ее лицо разрумянил мороз. Ее густая коса развилась, падает золотыми прядями по спине. Рядом с Магдалиной, на усыпанных снегом досках крыльца, валяется рыболовная сеть. В сети мертво лежит подмерзлая рыба. Мелочь рыбная. Красноперки. Сорожки. Подъязки. Подлещики. Ерши. Окуньки. Все мертвы от зимы. Все убиты морозом. Тускло, заревым, малиново-синим и желтым жемчугом, горят в ночи их застылые, ледяные глаза. Магдалина молится. Руки ее прижаты к груди. На крыльцо выходит большой рыжий кот, жадно смотрит на рыбу в сети. Кот ходит взад-вперед по крыльцу, трется о теплый живот Магдалины, об ее острый локоть. Цапает рыбу жадным серповидным когтем. Магдалина не замечает кота. Она молится. Перед ней, прилепленная к перилам крыльца, горит на морозе свеча. Трещит. Чадит. Снег летит и пытается ее загасить. Едва не гасит. Огонь снова упрямо горит. Сквозь снег. Сквозь белую пелену. На крыльце лежит белый лошадиный череп. Когда-то конь был живой, и Магдалина любила кататься на нем. Конь пал. Его звали Илюшка-дурак. Конь был умный и очень обижался на прозвище свое. Магдалина жалела коня и кормила овсом и корочкой хлеба. Когда он умер, она высушила его череп. Глядела на череп и думала: и я вот так же когда-нибудь умру. Свеча и череп коня. Свеча сквозь снег. Молитва тихая, еле слышная. Закрыты глаза тяжелыми, лунными полукружьями век. Лицо прозрачное, и под кожей ходят розовые, слепые огни. Мочки сторожких ушей горят жемчугами, как мертвые рыбьи глаза. Ты живая. Ты еще живая. Ты всегда будешь живая теперь. Ты молишься о Господе своем, Магдалина. Ты молишься о любви своей. Мертвые, мерзлые мелкие рыбы в сети, что валяется на застылом крыльце, жемчужными мертвыми глазами глядят на тебя. Живой огонь свечи глядит на тебя красным, золотым вечным глазом. ПОЖАЛЕЛ. СЕРАФИМ Мне не спалось. Я вышел в огород. Стояла беспредельно высокая, звонко-морозная осенняя ночь – такие ночи, с вороньей синевой головокружительного неба, с роями безумных белых пчел в зените, с врывающимся в ноздри сахарным холодком, бывают только на излете осени, на дощатом панихидном пороге зимы. Вдохнешь воздух не носом, а ртом – ломит зубы, как от колодезной воды. Я вышел во двор босой, в исподнем, в длинной ночной рубахе – Иулиания на швейной допотопной машинке шила себе и мне исподнее белье, да так ловко шила, изделия были – загляденье. Белый лен, тяжелые вольные складки, свежий дух чистоты. Надевая Иулианины рубахи, я, улыбаясь, чувствовал себя почти святым. Думал: вот такие же и преподобный Сергий Радонежский нашивал, и преподобный Нил Сорский, и преподобный Серафим Саровский… А что изменилось за тысячу, за пятьсот, за триста лет в человечьем обиходе? Да ничего. Так же огород копаем. Те же рубахи носим. Ну, чуть иного покроя. Так же любим. Так же – ненавидим. Так же – воюем и молимся. Все то же. Все так же. И Господь у нас – один. Нет, не все так же. Кто – нас – за прошедший век ли, два – убивал и убил. Да не добил. Молодежь мимо церкви бежит. Церковь для нее – отживший мусор: в печке сжечь. То, что девочки из школы приходят на службы, на клиросе поют, нам с Володей Паршиным помогают, – это они просто так. Не из веры: из романтики. Красиво в храме. Свечки трещат. Глядишь, батюшка после службы вкусненьким угостит. Родители работой заняты. Работы по горло. О Боге не думают. Из деревень в города уезжают – какой там Бог? Только поворачивайся, деньги добывай. И– Настя, – сказал я себе вслух, – Настя. Родная девочка моя. Родная жизнь моя, жена моя. Я не одинок. Ты же со мной. Ты радость моя.
Ступни вдавливались в чернь и мякоть леденеющей земли, ноги тонули в комьях сине-карей, отверделой на ночном морозе грязи. Подол белой льняной рубахи пачкался в грязи, волочился за мной, идущим. Я остановился. За собой я услышал – не шаги, нет. Дыханье. Я почуял идущего за мной, как чует зверь идущего за ним след в след. Встал. Холодный пот окатил меня с ног до головы.– Эй, – сказал я тихо и перекрестился. И грудь сильнее, мощнее поднялась раз, другой под тонкой, запахшей снегом на первом морозце рубахой. – Кто?
Я еще не обернулся, а уже знал, кто. И я обернулся. И пятки глубже ушли в чернозем. Иулиания стояла передо мной. Тоже в ночной рубахе. Руки ее тяжело висели вдоль грузного под ночной сорочкой тела, как две большие рыбы. Два черных на белом, усталых, старых сома. Уснуть в иле. Зарыться. Не просыпаться. А глаза на землистом, морщинистом, широком, как оловянная миска, из которой я ел суп на кухне, жестком старом лице глядели бессонно. Прозрачно. Пронзительно. Умоляюще.– Иулианья, – сказал я хрипло, – ты чего… Бродишь… Иди спать… С Богом.
Я не успел поднять руку, чтобы благословить ее. Одним широким, тяжелым шагом она оказалась рядом со мной. Ее широкое, изморщенное лицо вровень с моим лицом – она высокая была, мы с ней были одного роста, я вдруг понял это. И вдруг старая медная миска ее безумного лица упала вниз. Свалилась. Иулиания упала передо мной на колени. В сырую, подмерзшую на морозе, вскопанную картофельную грязь. В комья ледяной земли. «Такие комья будут ей на крышку гроба бросать», – спокойно и холодно подумал я. А сердце мое билось, как рыба в садке, билось, билось. Иулиания, на коленях стоя, обняла мои ноги. Колени мои. Крепко-крепко. Больно. Руки у нее были сильные, мышцы бугрились под кожей, как у мужика, вот-вот мне кости переломит. Я положил руки ей на плечи. Зачем я сделал это!– Иулианья… Я же не…
«Не святой», – хотел я сказать ей – и тут все разом и бесповоротно понял. Она и не поклонялась мне как святому. Она – у меня – для себя – любви – просила. Ее губы, их печной и сковородный жар, ее быстрые, умалишенные, торопливые поцелуи услышали и приняли мои колени, мои бедра под остывшей рубахой, и лен струился и падал ледяными складками, и все крепче, все неистовей целовала мне ноги, ноги мои, да, да, вот эти ноги, старая женщина, стоя перед мной на коленях в огородной подмерзлой грязи.– Серафим… Серафим… смилуйся…
«Смилуйся, одари меня, полюби меня, обними меня», – услышал я. Она уже схватила мои руки. Ее руки я ощутил как деревянные, жесткие клещи. Нет, как железные – ее пальцы уже выстыли на ночном морозе. Она стояла под молочными звездами на коленях и целовала мне руки. Жар ее тела под ее сорочкой передался и мне. «Жалко, дико, жутко, старуха, послушница, а где же Бог, а что же грех, зачем, да ведь просит так, будто сейчас умрет, умрет без объятья моего, без любви моей», – метались, как грачи, вспугнутые с пашни выстрелом, рваные мысли. Ноги все глубже погружались в землю, и земля, щекоча нежно, неотвратимо обнимала их. «Вот так же и мы однажды уйдем в землю. Погрузимся по горло. С макушкой потонем в ней. Ляжем. Упокоимся». Я думал о том, что мы все умрем. И эта женщина. Да. Она. Вот она, что стоит на коленях сейчас и обнимает мне ноги. И ее закопают. И буду бросать комья земли в открытую могилу. А потом замолотят, заблестят, засвистят лопаты. И скроется гроб под землей. И холм. И все. И черви вползут в крепко заколоченный гроб, и плоть пожрут, ведь она же не святая, и тело ее не пребудет нетленно. И – трава и цветы на могиле. Заросли травы. А через полвека, век – ветра и ливни и имя на кресте сотрут. И сам крест рухнет на землю. И в землю врастет. Сгниет. Землею – станет. Все мы станем землей, а она же еще, ты же сам видишь это, знаешь, никого, никого на земле не любила! Никогда! Никто не обнимал ее! Не шептал ей на ухо ласковые, горячие, как огонь в печи, слова! Не входил в нее, в теплую землю ее, мужским стальным, глубоко пашущим, горячим плугом… Никто… Никогда…– Иулианья… Иу-ли…
Ее руки сами потянули меня вниз, уцепились за рубаху мою и потащили. Вниз, вниз. Или – вверх? Я не понимал. Я сказал себе: если я лягу с ней, здесь и сейчас, на эту холодную осеннюю землю, Господи, и обниму ее крепко, то, Господи, прости и помилуй мя, грешного. Она ведь сирота. Она Никите – матерью стала. И Настя, ты тоже прости, родная. Я обнял Иулианию, и мы с ней повалились в перекопанный чернозем. Рубаха не спасала от земляного, черного холода, идущего из подземья, из тайных недр. Я слышал, как под землей дрожали, чертили свои дорожки мыши и личинки, черви и жуки; как мелко, жадно тряслись живые корни, высасывая из земли ее винные, пьянящие соки. Я тоже был корень. Я пил силу из женского, черного, старого лона земли. Корень мой глубоко погрузился в разверстую черную влагу, в холод, вдруг ставший морозом, в темно-красную, кровавую жижу прежних, прошлых, забытых смертей. Я задрал сорочку Иулиании. Ее грузное, оплывшее тело нежно, беззащитно, а потом царственно, старым серебром и древним золотом, засияло в свете голого белого черепа Луны, рассыпанных по траурному плату зенита жемчужных звезд. Я видел эти звезды над собой затылком. «Такие бы жемчуга… на оклад… моей Богородице, что пишу… Елеусе…» Иулиания, это же большая Рыба, огромная Рыба, она сама пошла мне в руки, я сам ее поймал, сам, сам. Меня никто не неволил. Я сам захотел этой охоты. Я сам просунул ей руки под громадные жабры. И поцеловал ее в круглый, красный от старости, полуслепой, жемчужный глаз. И она начала задыхаться. И я прижимал ее сильнее, все сильнее к себе. Тело билось. Тело всходило и опадало. Тело росло сугробом, беременным звездами, и проваливалось перед железным плугом, перед пылающей мотыгой черной, последней яминой. Раз! – и отвален пласт. Раз! – и пропахан клок. Земля любит силу. Земля любит мужчину. Земля, женщина, раскрывается лишь тому, кто любит ее воистину и возделывает ее – жестоко и радостно. Раз! – и вдавлены глубоко во тьму льдистые, острые катышки, они колют ребра, они влипают в голую, нежно подающуюся вперед и вверх поясницу, во влажные, теплые на морозе, широкие бедра. Раз! – и раздаются вширь недра, выпуская на волю хрип и крик, и это, одно-единственное, всю жизнь жданное слово, которое уже никто, никогда не прошепчет в выпачканное осенней грязью ухо твое, только здесь и теперь:– Милая… Ми-ла-я…
Раз! – и раскидываются могучие толстые колени, разымаются сухие ветви старых мощных рук, и разверзается чрево земли – то, что вчера казалось недоступней иконы, холодней радужной, слезной звезды Сириуса в полночном небе, страшнее уходящего внутрь и вглубь колодезного ветхого сруба. Я нежно отвел рукой мощное бедро. Я уже был в любви не со старухой. Это то плотное и сбитое, то оплывистое и давящее громадой тело старой крестьянской бабы уже не было старым для меня. Оно все горело, и я слышал и видел – ее душа горела от счастья тоже. Ее радость, почти детская, передавалась мне. Отведенная моей рукой нога, как ствол поваленного последней, осенней грозою дерева, и бугристый, сладко-мягкий, совсем не старушечий, а странно-молодой живот, – «никогда не рожавший», – ударило во мне больно, – и остатки когда-то буйной поросли на лысом лобке, и разбросанные под вздернутой рубахой тяжелые, в синеватых прожилках, сугробные груди, и сморщенная коричневая шея – единственно старое, скорбное, земляное место на снеговой невестиной белизне, – и я поднял всего себя над лежащей ничком на земле Иулианией, размахнулся собою, живым, так, как косец в сенокосных полях взмахивает косой, так, как сам я сто раз косил в заливных заволжских лугах, – и скосила моя коса больное и старое время, и залила моя коса кровью и радостью морозную землю, чернь на Божьем серебре, и отсекла моя коса боль, хоть на миг, и завалила цветами смеха и крика это старое лицо с раззявленным от ужаса, умиления, боли, удивления, любви, впалым беззубым ртом, – и поймала Иулиания старым ртом мои губы, и я не содрогнулся от отвращения, не плюнул, а тоже поймал ее кричащие губы губами, и почуял внизу, под собой, под застывшей косою своей, – течет теплое, нежное на землю, течет и уходит в землю, под землю, в старые корни ближних вишен и слив, к невыкопанным картофельным клубням, в упокоение, в непроглядный мрак. Я лег на Иулианию всей тяжестью усталого тела. Теплое, текучее сочилось из-под нас и уползало теплым червем во вспаханную нашими телами землю.Поделиться:
Популярные книги
Неудержимый. Книга XIII
13. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Брак по-драконьи
Фантастика:
фэнтези
8.60
рейтинг книги
Новый Рал
1. Рал!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.70
рейтинг книги
Законы Рода. Том 5
5. Граф Берестьев
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XIX
19. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Скрываясь в тени
2. Теневой путь
Фантастика:
боевая фантастика
7.84
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 24
24. Лекарь
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Держать удар
11. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Ванька-ротный
Фантастика:
альтернативная история
5.67
рейтинг книги
Измена. Тайный наследник
1. Тайный наследник
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
70 Рублей - 2. Здравствуй S-T-I-K-S
Вселенная S-T-I-K-S
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Миф об идеальном мужчине
Детективы:
прочие детективы
9.23
рейтинг книги
Последний наследник
11. Десять Принцев Российской Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бандит 2
2. Петр Синельников
Фантастика:
боевая фантастика
5.73